Последние мои слова будут обращены к тем героям, которые, возможно, все еще скрываются в мире, тем, кого держат в плену не их уклончивость, а их добродетели и отчаянное мужество. Братья по духу, взгляните на свои добродетели и на природу врагов, которым вы служите. Ваши губители удерживают вас вашими стойкостью, щедростью, простодушием, любовью: стойкостью, которая несет их бремя; щедростью, отзывающейся на их крики отчаяния; простодушием, которое неспособно постичь их зло и всегда исходит из презумпции их невиновности, отказывается осуждать их без понимания и не может понять таких мотивов, как у них; любовью, вашей любовью к жизни, заставляющей вас верить, что они — люди и тоже любят ее. Но сегодняшний мир таков, каким они хотели его видеть; жизнь представляет собой объект их ненависти. Оставьте их смерти, которой они поклоняются. Во имя вашей замечательной преданности этой земле оставьте их, не тратьте величие своей души на достижение торжества их зла. Слышишь ты меня… любимая?

Во имя лучшего в вас, не жертвуйте этим миром ради тех, кто представляет собой его худшее. Во имя ценностей, которые поддерживают вашу жизнь, не позволяйте, чтобы ваше видение человека было искажено уродливым, трусливым, безмозглым в тех, кто не достиг этого звания. Не забывайте, что подобающее состояние человека — это вертикальное положение, непреклонный разум и движение по нескончаемым дорогам. Не позволяйте своему огню гаснуть искра за искрой. Не позволяйте герою в своей душе сгинуть в одинокой борьбе за ту жизнь, которую вы заслуживаете, но достичь не смогли. Проверьте свою дорогу и природу своей битвы. Мира, которого вы хотели, можно добиться, он существует, он реален, он возможен, он ваш. Но чтобы добиться его, от вас требуется полная преданность делу и полный разрыв с миром вашего прошлого, с доктриной, что человек — это жертвенное животное, существующее ради блага других.

Сражайтесь за ценность своей личности. Сражайтесь за добродетель своей гордости. Сражайтесь за сущность человека: за его независимый, мыслящий разум. Сражайтесь за великолепную уверенность и абсолютную верность знания, что ваша мораль — это Мораль Жизни, что ваша борьба — борьба за достижение любой ценности, любого величия, любого добра, любой радости, какие только существовали на этой земле.

Вы добьетесь этого мира, когда будете готовы произнести ту клятву, которую дал я в начале своей битвы. И для тех, кто хочет знать день моего возвращения, я произнесу ее во всеуслышание: «Клянусь своей жизнью и любовью к ней, что никогда не буду жить для кого-то другого и не попрошу кого-то другого жить для меня».

ГЛАВА VIII. ЭГОИСТ

— Это не было реально, так ведь? — произнес мистер Томпсон. Когда смолк голос Голта, все молча застыли, глядя на приемник, словно в ожидании. Но теперь это была просто деревянная коробка с несколькими ручками и кружком ткани поверх утихшего динамика.

— Мы вроде бы это слышали, — произнес Тинки Холлоуэй.

— Мы ничего не могли поделать, — сказал Чик Моррисон.

Мистер Томпсон сидел на упаковочной клети. Бледное, продолговатое пятно на уровне его локтя было лицом Уэсли Моуча, расположившегося на полу. Далеко позади них, словно островок в полутьме студии, декорация гостиной, подготовленная для их передачи, стояла пустой, ярко освещенной, полукруг пустых кресел под проводами выключенных микрофонов заливал свет прожекторов, которые никто не потрудился выключить.

Взгляд мистера Томпсона блуждал от лица к лицу, словно в поиске каких-то особых вибраций, известных только ему одному. Остальные старались делать это украдкой, каждый пытался поймать взгляд других, не давая, однако, им поймать своего.

— Выпустите меня отсюда! — закричал один из молодых помощников, внезапно и ни к кому не обращаясь.

— Оставайся на месте! — рявкнул мистер Томпсон.

Звук собственного приказа и икание-стон застывшего где-то в темноте человека словно бы помогли ему вновь обрести привычное восприятие реальности. Голова его чуть поднялась.

— Кто позволил этому слу… — начал было мистер Томпсон повышающимся голосом, но умолк; вибрации, которые он уловил, представляли собой опасную панику загнанных в угол людей.

— Что скажете о случившемся? — спросил вместо этого он. Ответа не последовало.

— Ну? — Он подождал. — Ну скажите же что-то, кто-нибудь!

— Мы не должны верить этому, правда? — воскликнул Джеймс Таггерт, чуть ли не угрожающе приблизив лицо к мистеру Томпсону. — Правда?

Лицо Таггерта исказилось; черты лица казались бесформенными: между носом и ртом образовались усики из капелек пота.

— Потише, — неуверенно проговорил мистер Томпсон, чуть отстранясь.

— Мы не должны верить этому! — в категоричном, настойчивом голосе Таггерта звучало усилие оставаться в некоем трансе. — Раньше этого никто не говорил! Сказал всего один человек! Мы не должны этому верить!

— Успокойся, — сказал мистер Томпсон.

— Почему он так уверен в своей правоте? Кто он такой, чтобы идти против всего мира, против того, что говорилось веками? Кто он такой, чтобы знать? Никто не может быть уверен! Никто не может знать, что правильно! Не существует ничего правильного!

— Заткнись! — приказал мистер Томпсон. — Что ты хочешь…

Его заставил умолкнуть гром военного марша, внезапно раздавшийся из приемника, марша, прерванного три часа назад и звучавшего знакомыми визгами студийного магнитофона. Все были ошеломлены, им потребовалось несколько секунд, чтобы это осознать, а тем временем бодрые, мерные аккорды раскатывались в тишине, звучали они возмутительно-неуместно, словно веселье сумасшедшего. Режиссер программы слепо руководствовался абсолютом, что эфирное время должно быть постоянно заполненным.

— Скажите, пусть выключат! — завопил Уэсли Моуч. — Из-за музыки люди сочтут, что мы разрешили эту речь!

— Проклятый дурак! — крикнул мистер Томпсон. — По-твоему, лучше пусть думают, что не разрешали?

Моуч замер и обратил к мистеру Томпсону признательный взгляд, как дилетант смотрит на мастера.

— Вещание продолжать! — распорядился мистер Томпсон. — Скажите, пусть запускают намеченные на это время программы! Никаких специальных объявлений, никаких объяснений! Пусть продолжают как ни в чем не бывало!

С полдюжины моррисоновских укрепителей духа поспешили к телефонам.

— Комментаторам не давать слова! Сообщите это всем радиостанциям в стране! Пусть люди ломают головы! Не давайте им подумать, что мы обеспокоены! Не давайте подумать, что это важно!

— Нет! — завопил Юджин Лоусон. — Нет, нет, нет! Нельзя создавать впечатление, что мы одобрили эту речь! Ужасно, ужасно, ужасно!

Лоусон не плакал, но в голосе его звучала постыдная нотка всхлипывающего в беспомощной ярости взрослого человека.

— Кто сказал что-то об одобрении? — резко спросил мистер Томпсон.

— Это ужасно! Аморально! Эгоистично, бессердечно, безжалостно! Таких вредных речей еще не бывало! Она, она заставит людей требовать счастья!

— Это всего лишь речь, — не особенно твердо произнес мистер Томпсон.

— Мне кажется, — начал было Чик Моррисон неуверенно-обнадеживающим тоном, — что люди благородной духовной природы, вы понимаете, о ком я, люди, ну, ну, мистической интуиции… — он сделал паузу, словно в ожидании удара, но никто не шевельнулся, поэтому он твердо повторил: — …да, мистической интуиции не поддадутся на эту речь. В конце концов логика — это еще не все.

— Рабочие на нее не поддадутся, — сказал Тинки Холлоуэй чуть более обнадеживающе. — Он не говорил как друг трудящихся.

— Женщины не поддадутся на нее, — сказала Мамочка Чалмерс.

— На ученых можете положиться, — сказал доктор Саймон Притчетт. Присутствующие подались вперед, при этом всех внезапно охватило желание говорить, словно они нашли тему, которую можно обсуждать с уверенностью. — Ученые не так глупы, чтобы верить в разум. Он не друг ученых.

— Он не друг никому, — сказал Уэсли Моуч, обретший при внезапном осознании чуточку уверенности, — разве что крупным бизнесменам.