Дагни шла по пришедшим в негодность путям, по длинному, гранитному, темному коридору. Голос директора был уже не слышен. Потом она почувствовала биение сердца и услышала в ответном ритме биение жизни города над головой, но ей казалось, что она слышит движение собственной крови, словно заполняющий эту тишину звук и движение города как биение жизни в своем теле, а далеко позади она слышала звук шагов, но не останавливалась.

Дагни пошла быстрее, миновала запертую железную дверь, за которой хранились остатки его двигателя, не остановилась, но легкое содрогание явилось ответом на внезапное понимание единства и логики событий последних двух лет. Цепочка синих фонарей уходила в темноту над блестящим гранитом, над рваными мешками с песком, содержимое которых частично просыпалось на рельсы, над ржавыми грудами металлолома. Когда она услышала, что шаги приближаются, остановилась и обернулась.

Дагни увидела блестящие пряди волос Голта, бледное пятно его лица и темные впадины глаз. Лицо скрылось в темноте, но звук его шагов предвещал появление под другим фонарем, осветившим его глаза, которые смотрели прямо вперед, и она почувствовала уверенность, что он не переставал наблюдать за ней с того мгновения, как увидел на башне.

Дагни слышала биение жизни города над ними. «Эти туннели, — думала она, — корни города и всего движения до самого неба. Но мы, Джон Голт и я, были живой силой в этих корнях, мы — начало, цель и смысл. Он тоже слышит биение жизни города, как биение жизни в своем теле».

Дагни отбросила пелерину назад и стояла, вызывающе выпрямясь, он видел ее такой на лестнице башни, впервые видел такой десять лет назад здесь, под землей. Она слышала слова его признания как ритм биения его сердца, из-за которого так трудно было дышать: «Ты выглядела символом роскоши, ты гармонировала с этим местом, служившим ее источником… казалось, ты возвращаешь радость жизни тем, кому она принадлежит по праву… в тебе были видны энергия и ее результат… и я был первым, кто сказал, в каком смысле то и другое неразделимы…»

Следующее мгновение походило на вспышки света в период мрачного затемнения — она увидела его лицо, когда он остановился рядом, его спокойствие, сдерживаемую пылкость, смех понимания в темно-зеленых глазах. По тому, как плотно были сжаты его губы, она поняла, что он читает в ее лице. Дагни ощутила прикосновение его губ к своим, потом движение их вниз, по шее, всасывающее движение, оставляющее синяки, увидела блеск своих бриллиантов на дрожащей меди его волос.

Она ничего не сознавала, лишь ощущала его тело, потому что ее тело внезапно обрело способность позволить ей понять свои самые сложные ценности через непосредственное ощущение. Как ее глаза обладали способностью преображать световые волны в зрение, уши — колебания в звук, так тело теперь обрело способность преображать энергию, определявшую весь выбор ее жизни, в непосредственное чувственное восприятие. Это было не прикосновение руки, приводящее ее в дрожь, а мгновенное подытоживание его смысла, сознание, что это его рука, и движется она так, будто ее плоть представляет собой его собственность, а движение его руки — это принятие всех достижений. Это было всего лишь ощущение физического удовольствия, но в нем содержалось ее обожание этого человека, всего, чем была его жизнь: с ночи, когда состоялся массовый митинг на заводе в Висконсине, до долины в Атлантиде, сокрытой Скалистыми горами, до торжествующей насмешки разума — в нем содержались ее гордость собой и тем, что он избрал ее в качестве своего зеркала, что ее тело теперь давало ему высшее удовольствие жизни, как и его тело — ей. Вот что содержалось в этом прикосновении, но она сознавала только то, как движется его рука по ее груди.

Он сорвал ее пелерину, и она почувствовала стройность своего тела через кольцо его рук, словно его личность была просто орудием для ее торжествующего осознания себя, но она была только орудием для собственного ощущения его. Казалось, она достигла предела своей способности чувствовать, однако то, что она чувствовала, походило на крик нетерпеливого требования, назвать которое она не могла, но в нем была та же амбициозность, как во всем ходе ее жизни, та же неистощимость ликующей алчности.

Он отвел назад ее голову, чтобы взглянуть ей прямо в глаза и понять весь смысл их действий, словно направляя прожектор сознания для встречи их глаз в минуту предстоящей интимности.

Потом она почувствовала, что мешковина колет плечи, осознала, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок, ощутила прикосновение его губ на своей лодыжке, то, как они поднимаются вверх по ноге, словно он хотел познать форму ее ноги с помощью губ. Дагни ощутила касание его руки, прикосновение его губ к своим губам, к шее. Потом не было ничего, кроме движений его тела и все усиливающейся жадности, как будто она была уже не личностью, а лишь стремлением к невозможному. Но вдруг до нее дошло, что это возможно, она ахнула, затихла, сознавая, что больше уже нечего желать.

Она увидела, как он лежит рядом с ней на мешках, словно его расслабленное тело стало мягким, увидела свою пелерину, свисавшую с рельса у их ног, на гранитном своде поблескивали капли влаги, медленно сползавшие в невидимые щели, светясь, будто фары далеких машин. Когда Джон заговорил, голос звучал так, словно он спокойно продолжал фразу в ответ на вопросы в ее сознании, как будто ему уже нечего больше скрывать, и теперь он должен только обнажить свою душу так же просто, как обнажил бы тело:

— …вот так я наблюдал за тобой десять лет… отсюда, из-под земли, под твоими ногами… знал каждое движение, которое ты совершала в своем кабинете на верхнем этаже здания, никак не мог на тебя насмотреться… ночи, проведенные лишь для того, чтобы мельком увидеть тебя здесь, на платформе, когда ты садилась в поезд… Когда приходило распоряжение прицепить твой вагон, я узнавал об этом и ждал, чтобы увидеть, как ты поднимаешься по пандусу, хотел, чтобы ты шла помедленней… твою походку я бы узнал повсюду… твою походку и твои ноги… сначала я всегда видел только твои ноги, быстро спускавшиеся по пандусу, проходившие мимо, когда я смотрел с запасного пути внизу… думаю, я мог бы изваять их, наблюдал, как ты проходишь… когда возвращался к своей работе… когда шел домой перед восходом, чтобы поспать три часа, но сон не приходил.

— Я люблю тебя, — сказала Дагни, голос ее был невыразительным, но с почти детской хрупкостью.

Голт закрыл глаза, словно позволяя этому звуку пройти через минувшие годы.

— Десять лет, Дагни, лишь однажды было несколько недель, когда ты была передо мной, на виду, вблизи, не спешившая прочь, а замершая, будто на освещенной сцене, частной сцене для моего наблюдения… и я наблюдал за тобой часами много вечеров… в освещенных окнах кабинета начальника дороги Джона Голта… и однажды ночью…

Дагни ахнула.

— Это был ты, в ту ночь?

— Ты меня видела?

— Видела твою тень… на тротуаре… ты расхаживал взад и вперед… это выглядело борьбой… выглядело… — Дагни умолкла; ей не хотелось говорить «пытка».

— Это была борьба, — спокойно сказал он. — В ту ночь мне хотелось войти, встретиться с тобой, поговорить… в ту ночь я был ближе всего к нарушению своей клятвы, когда увидел, как ты опустилась ничком на стол, когда увидел, что ты сломлена бременем, которое несла…

— Джон, в ту ночь я думала о тебе… только не знала этого…

— Но, видишь ли, знал я…

— …это был ты, всю мою жизнь, во всем, что я делала, во всем, чего хотела.

— Знаю.

— Джон, самым трудным было не оставлять тебя в долине… было…

— Твое выступление по радио в день возвращения?

— Да! Ты слушал?

— Конечно. Я рад, что ты это сказала. Это было великолепно. И я… я все равно знал.

— Знал… о Хэнке Риардене?

— До того, как увидел тебя в долине.

— Было это… ожидал ты этого, когда узнал о нем?

— Нет.

— Было это…

Дагни не договорила.

— Тяжело? Да. Но лишь первые несколько дней. На другую ночь. Рассказать, что я сделал на другую ночь после того, как узнал об этом?