Так или иначе, все четверо потерянно бродят по дому, будто им больше нечем заняться, болтают с гостями — в общем, путаются под ногами. Похоже, они пребывают в полном неведении о том, что вокруг происходит, ибо от них очень непросто добиться членораздельного ответа; сами же они постоянно задают глупые вопросы, а потом недоумевают над ответами, тупо глядя в сторону.
Однако я не позволяю себе открытого проявления своих чувств, будь то презрение или торжество; я веду себя с мальчиком очень сдержанно. Встретившись с ним в первый раз, я сочувственно заахал и заохал и вывалил целый воз банальностей о тяжести утраты близкого родственника. Из его ответных слов я понял, что его скорбь скорее личного, чем политического свойства. Затем в достаточно двусмысленных выражениях я позволил себе намекнуть, что, как бы ни прискорбен был сам факт убийства (да простится мне это лицемерие, дорогой Брут!), многие тем не менее полагали, что проистекало оно из самых бескорыстных и патриотических побуждений. Должен сказать, за все это время я ни разу не заметил в нем признаков недовольства моими заигрываниями. Я полагаю, он немного побаивается меня, и его удастся склонить на нашу сторону, если проявить достаточно такта.
Он всего лишь мальчишка, и достаточно недалекий при этом; он не имеет ни малейшего понятия о политике и вряд ли когда будет иметь. Им движет не долг чести и не честолюбие, а скорее нежная привязанность к памяти того, кого он хотел бы видеть своим отцом. А что касается его друзей, то они ищут лишь выгод его расположения. Поэтому я заключаю, что он для нас не опасен.
С другой же стороны, мы можем воспользоваться этим обстоятельством в своих целях, ибо он, в конце концов, имеет определенное право на имя и наследство Цезаря (если он, конечно, сумеет получить это последнее). Наверняка найдутся такие, кто последует за ним из–за одного лишь имени, другие же — ветераны и некогда зависимые от Цезаря лица — в память о том, чье имя он носит, и третьи — не зная, что делать и по прихоти случая. Но главное, что при этом мы ничего не теряем, ибо те, кто может пойти за ним, иначе были бы на стороне Антония. Если мы сумеем убедить его присоединиться к нам, то тем самым одержим двойную победу; в худшем случае мы ослабим Антония, и одно это будет немалым успехом. Мы используем мальчишку, а потом избавимся от него — и навсегда покончим с родом тирана.
Как ты сам понимаешь, я не могу открыто обсуждать эти вопросы с Марцием Филиппом, хоть он нам и друг, из–за двусмысленности его положения — как–никак, он женат на матери мальчика, и ни один мужчина не свободен от слабостей, проистекающих из супружеских обязанностей. Кроме того, он не такая крупная фигура, чтобы доверять ему во всем.
Можешь сохранить это письмо до лучших времен, но, прошу тебя, не посылай копии нашему другу Аттику: из–за восхищения передо мной и гордости за нашу дружбу он показывает мои письма всем и каждому без разбора, даже если публично и не оглашает их. Сведения, содержащиеся в этом письме, не следует предавать огласке, пока будущее не подтвердит мою правоту.
P. S. Египетская девка Цезаря, Клеопатра, бежала из Рима то ли из страха за свою жизнь, то ли в отчаянии от крушения ее честолюбивых планов, не знаю. Так или иначе, это только к лучшему. Октавий как ни в чем не бывало едет в Рим принимать наследство. Я с трудом сдержал себя, чтобы не показать, как опечалило и прогневило меня это известие — ведь этот юнец и его неотесанные друзья могут, ничего не опасаясь, появиться в Риме, в то время как ты, герой мартовских ид, и наш дорогой Кассий должны, как затравленные звери, скрываться за пределами города, который вы же и освободили.
VI
Письмо: Марк Туллий Цицерон — Марку Юнию Бруту (44 год до Р. Х.)
Очень коротко. Он с нами — я в этом вполне уверен. Он поехал в Рим, где говорил с народом, но лишь затем, чтобы заявить свои права на наследство. Насколько мне известно, он не отзывался плохо ни о тебе, ни о Кассии, ни об остальных. Он восхваляет Цезаря в самых трогательных выражениях и дает всем понять, что принимает наследство из чувства долга, а имя — из уважения и что намерен вести уединенную частную жизнь, как только покончит с нынешним делом. Можно ли ему верить? Я скажу, должно! Я продолжу обхаживать его, когда вернусь в Рим, ибо его имя нам еще пригодится.
VII
Письмо: Марк Антоний — Гаю Сентию Таву, военному коменданту Македонии (44 год до Р. Х.)
Сентий, старый потаскун, тебе шлет свои приветствия Антоний! Расскажу об очередном примере тех невообразимых пустяков, с которыми мне приходится каждый день сталкиваться с тех пор, как я принял бремя правления на свои плечи. Не знаю, как Цезарь умудрялся выносить все это день за днем — впрочем, он был странный человек.
Вчера утром ко мне пришел Октавий, этот маленький ублюдок с лицом цвета сыворотки. Всю прошлую неделю он провел в Риме, исполняя роль безутешной вдовы, только что потерявшей мужа, называя себя при этом Цезарем и болтая другие подобные глупости. Похоже, Гней и Луций, два моих безмозглых братца, не посоветовавшись со мной, дали ему разрешение обратиться к народу с форума при условии, что в своей речи он не будет касаться политики. Ты когда–нибудь слышал о речи, в которой нет ничего о политике? Во всяком случае, он не пытался подстрекать народ, так что малый не такой уж дурак. Не сомневаюсь, он заработал сочувствие толпы, но это, пожалуй, и все.
И все–таки он если и не круглый, но все–таки дурак, ибо напускает на себя слишком высокомерный для сопливого мальчишки вид, особенно если учесть, что дед его был мошенник, а новое громкое имя он просто–напросто себе присвоил. Он явился ко мне поздно утром, без приглашения, в то время как с полдюжины людей сидели ждали приема, в сопровождении свиты из трех человек, будто какой магистрат со своими ликторами. Он, наверное, полагал, что я все брошу и тут же приму его — как бы не так! Я дал указание своему письмоводителю сказать ему ждать своей очереди, при этом я наполовину ожидал, наполовину хотел, чтобы он убрался восвояси, но он и не подумал. Я продержал его в приемной почти все утро, пока наконец не соизволил принять.
Должен признаться, что, несмотря на все мои игры с ним, он был мне любопытен. Я всего–то видел его пару раз до этого: один раз, шесть или семь лет назад, когда ему было лет двенадцать и Цезарь разрешил ему прочесть панегирик на похоронах его бабки Юлии, и другой — двумя годами позже, во время африканского триумфа Цезаря, когда я ехал вместе с диктатором на колеснице, а мальчик следовал за нами. В свое время Цезарь много говорил мне о нем, и я было подумал, не упустил ли я чего.
Но, увидев его, понял, что нет. Никак не возьму в толк, как это «великий» Цезарь мог оставить этому мальчишке свое имя и состояние. Если бы завещание попало мне в руки, а не было бы отправлено в храм Девственных весталок, клянусь богами, я бы рискнул сам внести в него поправки.
Думаю, меня это не так бы вывело из себя, если бы он оставил свои высокомерные ужимки в приемной и был как все. Но нет — он вошел, эскортируемый своими друзьями, которых церемонно представил, будто мне было до них дело. Он обратился ко мне с подобающей почтительностью, а затем учтиво замолк, ожидая ответа. Я же лишь смерил его долгим взглядом и промолчал. Следует отдать ему должное: его трудно вывести из себя. Он оставался невозмутим и тоже молчал; не могу даже сказать, рассердился ли он на то, что его заставили так долго ждать. Наконец я произнес:
— Ладно, чего тебе нужно?
Он и глазом не моргнул.
— Я пришел, чтобы засвидетельствовать тебе, другу моего отца, свое почтение и узнать, что следует предпринять, чтобы уладить дела по завещанию, — сказал он.
— Твой дядя, — ответил я, — оставил дела в большом беспорядке. Я бы рекомендовал тебе держаться подальше от Рима, пока все не уладится.