Он ничего на это не сказал. Признаюсь, Сентий, в присутствии этого мальчишки мне почему–то становится не по себе и я с трудом сохраняю спокойствие.
— Я бы также советовал тебе воздержаться от столь частого упоминания его имени, будто оно твое собственное. Как тебе хорошо известно, оно тебе не принадлежит и не будет принадлежать, пока факт усыновления не будет утвержден сенатом, — заметил я.
Он согласно кивнул:
— Благодарю тебя за совет. Я принял имя из уважения, а не из честолюбия. Но оставим имя и даже мою часть наследства в стороне — в завещании еще говорится о дарах, обещанных Цезарем народу. Я полагаю, что при царящих ныне настроениях…
— Мальчик, — рассмеялся я, — то был мой последний совет на сегодня. Почему бы тебе не отправиться обратно в Аполлонию к своим манускриптам? Там тебе будет гораздо спокойнее. А я тем временем позабочусь о делах твоего дяди, когда и как я считаю нужным.
Его ничем не проймешь! Он лишь улыбнулся холодной полуулыбкой и заявил:
— Я счастлив узнать, что дела моего дяди в таких умелых руках.
Я встал из–за стола и, потрепав его по плечу, сказал:
— Вот и хорошо. А теперь, ребятишки, по домам — у меня еще много дел на сегодня.
На этом наша встреча и закончилась. Я полагаю, он знает свое место и не замахивается на большее. Он всего лишь напыщенный, но весьма заурядный малец, ничего собой не представляющий, если, конечно, не получит право на то самое имя. Это, безусловно, мало что ему даст, хотя сам факт и раздражает.
Впрочем, хватит об этом. Приезжай в Рим — клянусь, я ни словом не обмолвлюсь о политике. Мы поедем к Амелии на представление, что дается в ее доме (кстати, особым распоряжением консула, имя которого я не могу здесь раскрыть, актрисам, занятым в нем, позволено выступать без обременяющих одеяний); будет вдоволь вина, и мы посостязаемся среди девушек в мужской силе.
И все же мне не терпится, чтобы этот маленький ублюдок наконец убрался из Рима и забрал с собой своих друзей.
VIII
Квинт Сальвидиен Руф: записи в дневнике (44 год до Р. Х.)
Мы виделись с Антонием. Дурные предчувствия; грандиозность стоящей перед нами задачи. Он определенно против нас; ни перед чем не остановится, чтобы помешать нам; умен; дал почувствовать нашу молодость.
При всем при том производит впечатление. Тщеславен и не скрывает этого. Белоснежная тога (на ее фоне особенно выделяются загорелые мускулистые руки) с пурпурной каймой, искусно расшитой золотом; широкий в кости; ростом и сложением похож на Агриппу, но движения скорее как у кошки, чем как у быка; смуглое красивое лицо, испещренное мелкими белыми шрамами; тонкий нос, как у выходца с юга, однажды сломанный; полные губы, чуть приподнятые в уголках; большие карие глаза, легко вспыхивающие гневом; громоподобный голос, способный ошеломить как друга, так и врага.
Меценат и Агриппа — каждый по–своему — вне себя. Меценат, расчетливый и хладнокровный (в минуты серьезности он забывает свое жеманство, и даже тело его будто наливается свинцом), не видит пути к примирению, да и не хочет его. Агриппа, обычно такой уравновешенный, весь дрожит от Ярости, побагровев лицом и сжав кулаки. Один Октавий (мы теперь зовем его Цезарем, когда не одни) как–то странно весел и, кажется, совсем не сердится. Он улыбается, оживленно болтает и даже смеется — впервые за все время со дня смерти Цезаря. В самый трудный момент он остается безмятежен. Не так ли вел себя его дядя в минуты опасности? Про него ходят разные слухи.
Мы обычно принимаем ванны в одной из общественных купален, но сегодня идем домой к Октавию; он объясняет, что, прежде чем обсуждать события прошедшего дня с кем–нибудь из посторонних, хотел бы поговорить с нами. Некоторое время мы играем в мяч (замечу: Агриппа и Меценат так распалены, что играют из рук вон плохо — то роняют мяч, то бросают его как попало и т. п. Октавий все так же невозмутим; он часто смеется и играет с большим умением и изяществом; я заражаюсь его настроением, и мы кружимся в танце вокруг Агриппы и Мецената, пока они уже сами не знают, на кого больше сердятся: на нас или Антония). Наконец Меценат отбрасывает мяч в сторону и кричит на Октавия:
— Дурак! Неужели ты не понимаешь, что нам грозит?
Октавий перестает скакать и пытается состроить сокрушенную мину, но не выдерживает и снова смеется, затем подходит к нему и Агриппе, кладет руки им на плечи и говорит:
— Простите меня, друзья мои, но я никак не могу забыть, какую шутку мы разыграли с Антонием сегодня утром.
— Не вижу ничего веселого. Он вовсе не шутил, — возражает Агриппа.
Октавий, улыбаясь:
— Верно, он говорил вполне серьезно, но неужели ты не заметил, что он нас боится? Он боится нас больше, чем мы его, и сам об этом не знает. И даже не догадывается! Это–то и смешно.
Я согласно киваю головой, но Агриппа и Меценат смотрят на Октавия непонимающим взглядом. Долгая пауза. Наконец Меценат кивает, черты его смягчаются; он с обычным своим жеманством пожимает плечами и небрежно замечает:
— Ну что ж, если ты хочешь, как жрец, проницать души людские… — и он снова пожимает плечами.
Мы отправляемся в купальню; потом обед, и после этого поговорим.
Все согласны: никаких опрометчивых поступков. Говоря об Антонии, имеем в виду, что он преграда на нашем пути. Агриппа считает, что вся власть у него. Но как до нее добраться? У нас нет войска, чтобы силой отнять ее, даже если бы мы и решились на это. Мы Должны каким–то образом заставить его признать нас, и это станет нашим первым скромным шагом к победе. Сейчас слишком опасно собирать под наши знамена армию, даже только ради мести; позиция Антония неясна: хочет ли он, как и мы, отомстить убийцам или жаждет одной лишь власти? Очень возможно, что он сам был среди заговорщиков, ибо поддержал в сенате эдикт, дарующий убийцам прощение, и отдал Бруту в управление провинцию.
Меценат полагает, что Антоний — человек могущественный и готовый к решительным действиям, но неспособный определить их конечную цель. «Он замышляет, а не планирует» — так говорит Меценат. Пока ему не будет противостоять реальный противник, он не сделает ни шагу. Но надо заставить его сделать шаг, иначе мы окажемся в тупике. Вопрос: как понудить его к действию, не дав обнаружить его собственного страха перед нами?
Я выступаю несколько неуверенно. Не кажусь ли им слишком робким? Я говорю, что Антоний преследует те же цели, что и мы; у него власть, поддержка армии и т. д. и т. п. Друг Цезаря. Бесцеремонность в обращении с нами непростительна, но понятна. Выждать. Убедить его в нашей преданности. Предложить свои услуги. Быть с ним рядом, склоняя его к использованию своей власти ради тех целей, о которых мы говорили.
Октавий, медленно:
— Я ему не верю, ибо он сам не во всем себе доверяет. Присоединившись к нему, мы слишком тесно привяжем себя к его колеснице; и никто — ни мы, ни Антоний, — никто точно не знает, куда она несет его. Если у нас будут развязаны руки, мы можем заставить его прийти к нам.
Еще обсуждение; наконец возникает план: Октавий будет говорить с народом — то здесь, то там; никаких больших скоплений; никаких официальных речей.
Октавий:
— Антоний убедил себя, что нас легко обвести вокруг пальца, и нам надо всеми силами поддерживать в нем эту иллюзию.
Поэтому мы воздержимся от каких бы то ни было подстрекательских выступлений, но при этом будем громко выражать недоумение, почему убийцы Цезаря до сих пор не наказаны, почему его дар народу так и не передан и как мог Рим так быстро все забыть.
За этим последует официальное обращение к народу, в котором Октавий объявит, что Антоний не может (или не хочет?) выдать обещанные им деньги и что Октавий самолично, из собственного кармана, выплатит то, что им причитается по воле Цезаря.
Обсуждение продолжается. Агриппа говорит, что Октавий истощит свое состояние, если Антоний не выделит деньги, и что, если понадобится собрать армию, нам не на что будет ее содержать. На это Октавий отвечает, что без поддержки народа никакая армия не поможет и что мы приобретем власть, не показав, что хотим власти, и тогда Антоний так или иначе вынужден будет сделать первый шаг.