Глава седьмая. Муха как об стекло
Спалось мне долго и крепко.
Но когда я открыл глаза и узнал потолок камеры, грудь моя не вмещала смеси горя и ужаса, в первый момент непонятного, но такого сильного, что еще чуть-чуть — и взорвет ребра изнутри.
Если бы сверху на меня смотрели — наверное, зрелище открылось бы то еще: подрагивающие от холода жилистые голые плечи, опухшие, с трудом приоткрывшиеся глаза, потрескавшиеся от жажды губы. И в довершение композиции — торчащий, вновь готовый к действиям болт. Обнаружив, что нахожусь в камере один, я испуганно осмотрел руки. Убедившись, что следов крови на них нет, с облегчением перевел дух, ощутив, как бьющий дрожью озноб мгновенно сменился жарким липким потом.
Слишком явственно виделась мне в давешнем бреду чья-то глотка, вырванная моей рукой. Сердце никак не могло успокоиться. Саднящая боль в паху — все ж таки, дорвавшись до лакомого, в азарте я себе кое-что натер — и пятна на полу, на матрасе доказывали, что сладкий кошмар был наяву. Но вот как и с кем — затруднялся толком вспомнить. Или боялся? А самое страшное, я не знал, чем мои бредовые сексуальные игры закончились. Что-то подсказывало, что кончиться они могли очень даже паршиво. И уже одно то, что нигде не виднелось следов кровопролития, успокаивало. Хотя и немного.
Помнились томный беззащитный изгиб нежного горла, один теплый запах которого доводил до исступления, и тут же — маниакальное желание чье-то горло то ли перерезать, то ли вырвать, то ли просто перегрызть. Мысли такие для меня несвойственны, но то, что я их помнил как свои — факт. Очень-очень захотелось, чтобы все это оказалось приснившимся кошмаром. Ах, вот проснуться бы сейчас у себя дома, и чтобы ничего не было! Но следы на матрасе и нытье в паху эту отчаянную надежду отодвинули сразу и безоговорочно. Похоже, здешний кружок юных химиков давеча превзошел все мыслимое. Голова не болит, но на душе так паскудно, словно ребенка обидел.
И — одновременно — дурацкий сказочный восторг. Тут меня опять прошибло потом: в памяти мелькнуло какое-то полудетское лицо, беспомощное и прекрасное, в которое я... Боже ты мой!
Вот чем этот сучий порох придумал меня повязать.
Я, не скрываясь, обшарил взглядом стены: телекамеры нет, точно. Ага, есть зато пятачки деревянных попиков под потолком, а в них — точки отверстий от шурупов. Я подпрыгнул, заглянул в темный зев отдушины. Там блеснул штепсельный разъем для телекамеры.
Вот как это, значит, тут делается: приходишь — пусто; потом тебя выводят на часик, возвращаешься, а тут уже все готово для видеосъемок.
О-о?! И распахнулась тотчас в памяти картина с варварски связанным телом поперек топчана. И ненавидящие изумрудные глаза, в которые я был бы счастлив глядеть всю оставшуюся жизнь.
Добро пожаловать в мир животных — ты, скотина!
Может, мысль о видеозаписи подействовала, может, еще что, но вспоминал я сотворенные ночью свои зверства не изнутри происходящего, а словно бы зритель, со стороны. Мучительно захотелось все-все забыть, прогнать из памяти. Не получалось. Это большая творческая удача Михаила Федоровича Полянкина, что его не было в пределах достижимости именно в те час-полтора, которые я переваривал все сотворенное мною в бреду, все, что осмелился вспомнить. Иначе он бы не просто принял смерть, он принял бы смерть лютую.
Но вскоре до меня дошло, что химия, которой меня напичкали, химией, а только если в не было в моей подкорке соответствующих мыслей, я просто бы не смог так изгаляться над зеленоглазой. Никакой наркотик не заставит тебя делать то, что уже не содержится в твоих мыслях или мечтах. Не желай я сам насилия, полянкинская наркота самое большее бы что сделала — заставила бы меня трахнуть тетку против ее воли. Не более того. Я и трахнул. Но ведь этим же не обошлось. Я издевался над ней, причем с таким наслаждением, что и до сих пор все внутри дрожит от восторга и желания повторить... Выходит, вот за что я хозяина своего сверхгостеприимного к лютой смерти приговорил.
За наслаждение свое. За то, что он и сам за моими гнусностями подглядывал, и кому-то еще подглядывать позволил, снимая на видео.
Я, старый, трепаный и дырявленный не раз драчун, в глубине души считал себя сильнее и чище если не всех, то многих. Искал адреналиновый кайф под пулеметными очередями и перед прицелами гранатометов. А главное, оказывается, мое наслаждение — в понюшке наркоты и в беззащитности скорченной женщины. Да ведь... С этой дорожки, разок на нее попав, уже не сворачивают...
Представил: сейчас повернусь, а Она опять — рядом. Голая и беспомощная... И понял: на коленях ее молить готов. Не знаю о чем. Пусть не о прощении, такое простить невозможно, но хотя бы о том, чтобы поверила: это не я ее терзал, а наркотик во мне.
Вот так, с резкими перепадами — от злобного желания вырезать все здешнее подземное поголовье, чтобы в одиночку и безнаказанно пользоваться телом вдруг обретенной мечты, до слезного моления о прощении и шансе все искупить, — я и провел часа четыре. В долгом поту и ознобе, в долгом отчаянном бешенстве. И уже не понимал: где тут я сам, где остатки наркотика в крови или в душе, где что. И как похмелье мучила жажда — убить-растерзать хоть кого-нибудь. Пытался успокоиться, уговорить себя, убедить в том, что с первого раза не втягиваются.
Не помогало.
Пришел за мной опять Серега. Смотрел опасливо, молчал, но явно ждал моей реплики, чтобы поговорить. Однако на сей раз не было у меня на него сил. Возможно, как вполне вероятному свидетелю моего срама, ему и жить-то осталось в пределах целесообразности. А беседовать с тем, кого приговорил, противно, как с трупом. Но я шел по коридорчикам и лестнице сосредоточенно, освежая в памяти свои вчерашние замеры и предвкушая встречу с жирным хозяйчиком подземелья.
В гостиной меня ждал сюрприз: возле рюмки водки стоял бытовой репродуктор, от которого телефонный провод уходил куда-то в глубь казематов. Водку я пить не стал, поозирался, отыскивая телекамеру.
Обнаружил аж две — всю комнату они простреливали. На сей раз меня тут, похоже, всерьез опасались. Значит, знал, сволочь, чем потчевал.