– А часовых-то не видать, – сказал он.

– Вот и я смотрю. Только без охраны они не могут.

– Что-то гансики схимичили, уж ты мне поверь, – сказал Рэм. – Будешь здесь меня ждать?

– В лодке. Чуть отплыву от берега. Обзор лучше.

– Ну-ну… Васко де Гама!

Ярина закончил наконец переговоры, ему открыли калитку и впустили во двор.

Рэм скользнул через дорожку, неожиданно споткнулся обо что-то и. как ему показалось, с ужасным лязгом и грохотом откатился к стене.

Замер. Слушает. Автомат уже в руках, уже на боевом взводе.

Тихо.

Когда унялся гул в ушах, расслышал где-то перед собой затихающий высокий металлический звон. Чуть придвинулся к нему, поискал рукой – и поймал толстый железный провод, натянутый невысоко над землей, параллельно стене. Что за шутки? Какая-то особая система сигнализации? Если так – о нем уже знают в замке…

«Я прикрываю Ивана Григорьевича», – напомнил себе Рэм, закрепил автомат и выдрался на стену, хоть это было непросто сделать с его распухшими пальцами.

Во дворе было совсем темно. Луг таял серо-голубым рваным облаком, и озеро еще удерживало последние оранжевые блики, а во дворе было просто темно, словно сюда слетелись все окрестные тени.

Как бабочка, метался по земле луч фонарика. Двое шли через двор к большому дому, обсуждая виды на урожай в южном Прикарпатье. Иван Григорьевич семенил чуть сзади. Ну и артист! Голос такой, будто на ходу руки лижет.

Они поднялись на крыльцо (шесть ступеней – успел подсчитать и заметил себе Рэм) и вошли в дом, оставив дверь открытой. Широкий прямоугольник двери ярко светился изнутри; во дворе сразу посветлело.

Надо бы подойти поближе, решил Рэм, прошел по гребню стены метров тридцать, перебежал арку над воротами (она была шириной в два кирпича и сверху залита цементом, чтобы не очень отличалась от камня стен; настоящий тротуар!), и еще продвинулся метров на сорок. Дальше было опасно: кто его знает, в каком радиусе высвечивает предметы эта дверь?

Рэм распластался на гребне и стал ждать.

По складу своей натуры Рэм не отличался склонностью к философии. Он был человеком действия, импульсивным и нетерпеливым. Если у него появлялось какое-либо желание, он тут же забрасывал остальные дела и все силы свои направлял на его реализацию, пусть даже в глазах других это была обычная прихоть. Но сейчас делать ему было нечего, и он стал думать, как странно устроен мир. Вот взять его и Ярину. В эту минуту они связаны не какой-нибудь там веревочкой – жизненной жилой. Перерви ее – и обоим конец. Потому что, если потребуется выручать Ивана Григорьевича, Рэм жизни не пожалеет. Не в охотку – такая у него сейчас роль. И тот на Рэма рассчитывает, как на отца родного. А ведь не любит он Рэма, и всегда не любил, и не скрывал этого, в глаза говорил, за что не любит, хотя личного тут не было ни крохи. А вот Рэм на Ивана Григорьевича имел зуб. За дело.

Рэм был некрасив, почти уродлив: мелкие, узко поставленные глазки, сверлящий взгляд, который в силу своей агрессивности казался злым, даже если Рэм был в добром расположении духа; нездоровая кожа, срезанный подбородок, короткие губы не закрывали чуть скошенных вперед зубов. Но слава Рэма компенсировала все. Он для того и в разведку пошел, чтобы заработать побольше наград и выслужиться до офицерских погон. На всю дивизию он был знаменит храбростью: показной, демонстративной, шумной, скандальной, – но храбростью. С наградами был полный порядок: две «Славы» и три «За отвагу», – даже Рэм полагал, что это неплохо. А вот погоны, как говорится, по-прежнему «не светили». Дальше сержантских лычек дело не шло. Дважды он подавал заявление – просился в школу младшего офицерского состава. Слава богу, голова варит и грамоты не занимать. Но его не брали. Потому что парторг – все тот же Иван Григорьевич – специально сходил в отдел комплектования офицерского состава и объяснил старшему, что не может носить погоны советского офицера человек, который превыше всего ставит свое тщеславие и гордыню, с которого станется ради очередного чина или ордена послать на смерть не только подчиненное ему подразделение, но и отца родного. Придя в роту, он немедля поставил в известность об этом Рэма. Тот готов был убить Ярину и ненавидел его долго. Со временем ненависть притупилась, так что сейчас, вспоминая эту болезненную колдобину, Рэм только бормотал: «Зря он учудил со мной такую петрушенцию, все равно ведь выйдет так, как я хочу, и он это тоже знает…» С самого начала Рэм ни на секунду не усомнился, что в конце концов все равно выйдет по его, и только эта уверенность сделала его снисходительным, а отношения между ним и Яриной – терпимыми. Кстати, о том, насколько прав Иван Григорьевич, Рэм не задумался ни разу. Иначе это был бы уже не Рэм, а какой-то другой человек. Ему бив разведке с ее взаимовыручкой не продержаться долго, если б не капитан Сад. Это Рэм знал. Но почему так случилось, он не задумывался тоже, как не задумывался вообще над поведением других людей – ему это было просто неинтересно. Но если б его об этом специально спросили, может быть, он сказал бы, что капитан Сад один его понимает или же знает ему цену, – в общем, что-нибудь в этом роде. И только одного он не решился бы не только сказать, но даже подумать: что капитан Сад его любит. А между тем это было именно так.

«Уже минут десять прошло, не меньше, – с тревогой подумал Рэм. – О чем Ярина может столько времени толковать с фрицами? Вот не сойти мне с этого места, если они его не накормят для хохмы. Ну по крайности дадут перекусить…»

Рэм вдруг испытал такой приступ голода, что даже голова закружилась. «Надо что-то делать, – решил он. – Когда чем-нибудь занимаешься, легче отвлечься».

Десять минут не пропали зря, Рэм уже знал, что двор не так пуст, как ему показалось в первый момент. То и дело через него проходили какие-то люди; почти никто из них не пользовался фонариками, значит, знали двор хорошо. Где-то за углом двое бубнили то ли по-хохлацки, то ли по-белорусски, но говорили негромко, и Рэм не мог разобрать слов. С другой стороны, из-за сарая, слышалась немецкая речь; немцы были ближе, но сарай отжимал звуки в сторону. Но больше всего Рэма беспокоил тип, который курил в четвертом от угла окне второго этажа. Немец собирался спать: он погасил свет и был уже в ночной рубахе. Второй этаж ненамного возвышался над стеной, но все-таки возвышался, и Рэм с некоторым запозданием понял, что если в одном из ближайших к нему окон зажжется свет, то его обнаружат немедленно. Даже этот курец может его заметить, если присмотрится к гребню стены. Звезды не бог весть какая подсветка, но для этого дела их хватит.

Огонек сигареты отполз чуть в сторону, пыхнул, и Рэм увидел, что немец повернулся, что-то ищет в комнате возле окна. Сюда не смотрит…

Рэм отполз назад метра на полтора; теперь со стороны двора под ним была крыша сарая; если это шифер или черепица…

Рэм осторожно сполз на крышу. Голые ступни ощутили знакомое прикосновение. Бетон? Рэм шагнул смелее. Бетон! Да они здесь, оказывается, деловые ребята. Куда там до них линии Маннергейма.

Ярина все не показывался в сияющем просвете двери. «Ох, чует мое сердце, – сокрушенно подумал Рэм, – придется мне заглянуть, что у них за этой дверью. Еще минут десять подожду… Ну десять, пожалуй, маловато, возьмем полчаса; а больше ждать будет никак нельзя… Значит, решено: жду полчаса – и по коням».

Он дополз до края крыши; рядом была еще одна, а между ними просвет – черная, непроглядная щель. Ну была не была…

Рэм повис на руках и бесшумно спрыгнул на землю.

Новая позиция не выдерживала малейшей критики. До двери далеко. Двое украинцев – вот они; оба в немецких мундирах, сидят на каком-то ящике, покуривают, баланду травят. Наконец отступать отсюда некуда. Если что – зажмут, как крысу.

Рэм передвинул автомат на грудь и, прижимаясь спиной к кирпичной стене, стал красться вдоль сооружения, которое он вначале принял за сарай. Он поискал ощупью окна – их не было. Большего Рэм узнать не успел – навстречу ему приближались шаги. Идут двое. Даже не идут – прогуливаются; подошвы не стучат, только песок под ними поскрипывает, неторопливо, в такт мыслям…