— Уж ты, бедненький мой, очнулся? — и бормочет чего-то неразличимо.

— Пить! — только и тяну. Пусть голос и хриплый, каркаю как ворона, но не мой это голос! Вообще не мой — слова еле выговариваю, и голосок тоненький. Божечки, что это?

Но в рот уже льется какой-то травяной настой, горлу легче, а голова уплывает…

Опять очнулся, первая мысль через боль: «Где Пашка?». Подвел я нас, как неудачно-то всё. Он-то, небось, уже где-то рядом. Хриплю-пищу: «Павел!». Глаза не открываются, слиплись, режет, голова болит так, что мысли путаются, и не понимаю толком ничего, что с руками-ногами.

А ко мне опять пыхтит эта странная сиделка: «Да-да Павел Петрович, да-да!». И льет свою настойку мне в раскрытий пересохший рот. Последняя мысль перед провалом в беспамятство: «Почему Петрович-то, Пашка всю жизнь Владимировичем был…».

Глаза открыл, будто только через неделю, до этого спал и спал. Просыпался раз десять, снова тетка заливала свою микстуру и я засыпал. Только понял, что что-то совсем не так. Вот совсем. Руками-ногами пошевелить слишком тяжело было, и нормально что-то сказать не выходило — только писк.

Когда глаза открыл, то увидел потолок с росписью. Представляете с росписью! Что это за больничка? Или Пашка меня в какой-то особняк пристроил, и врачи меня тут собирают? Чудно. Смотрю прямо на потолок, на едва освещенную голую девицу с кувшином и виноградом, глазами пошевелить больно и через секунд десять только до меня доходит: свет, мерцающий, — он от свечей! Вот тут я как дернусь, голова набок повернулась, господи, да что это? Вот опять дикая боль в голове, на сей раз без лекарства отрубился.

А вот когда очнулся в следующий раз, вспомнил, что увидел — около кровати за столиком с канделябром и свечами дремала дама лет пятидесяти в платье, которое в наше время нормальный человек просто так не оденет. Я такое платье только в музеях видел, да ещё в Петергофе разок был, там дама в подобном облачении фотографировалась с туристами.

И свечи… «Где я?». Это я сказать попытался. И вышел уже не такой хриплый, но всё-таки писк. Не мой писк точно. Каким-то диким напряжением я подтянул руку к лицу и увидел, что она детская, малюсенькая и несколько красных пятнышек на ней. Всё, на сегодня кино закончилось, опять сознание покинуло меня.

Итак, я ребенок. Маленький ребенок: ручка прямо-таки кукольная. Что происходит-то? Где я? Кто я? На бред списать как-то не выходит, слишком уж сознание четкое было. Хотя кто его знает, может всё-таки мозг поврежден и различить навь и явь не может? Будем разбираться.

Это я уже думаю, снова очнувшись и не спеша открывать глаза — Бог его знает, что я там ещё увижу, вдруг инопланетян-осминогов или гигантских микробов из мультика-рекламы. Голова уже не так сильно болит, а в глаза словно песка насыпали, а не как раньше — битого стекла. Итак, открываю глаза, медленно-медленно… Ага, композиция не изменилась: все так же разрисованный потолок с голой красоткой, свечи в вычурном канделябре, толстая тетка дремлет в кресле. Освещен небольшой круг вокруг тетки, углы комнаты скрыты во мраке, стены покрыты тканями, окон не видно, толи нет совсем, то ли где-то на стенах задрапированы.

Опять медленно тяну руку к лицу. Малюсенькая ручонка, пятна какие-то красные на ней, но уже меньше, чем в прошлый раз увидел. Ребенок, однозначно. Похоже не бред, посмотрим дальше. Аккуратно, сберегая горло, пищу: «Пить!».

Голос совсем детский. Сколько же мне лет? Коли говорю, значит уже не совсем младенец — года два-три?

Сиделка вскочила, спит явно в полглаза, хватает опять кувшин со стола, стакан — точнее бокал на ножке, явно дорогущий, вроде хрустальный и ко мне. А я её притормаживаю: «Воды, пожалуйста!» — и так ручонкой отталкиваю настой. Спать сейчас рано, надо хоть как разобраться, что происходит.

Моё мнение тут значение имеет, та метнулась в один из темных углов и притащила другой кувшинчик — компотик какой-то, горло хорошо промочило. Говорить стало легче, да и головная боль как-то уменьшилась. Теперь дальше: «Зеркало!» — уже отчетливей выговариваю.

— Ой, господи, Павел Петрович! Не страшись, оспа личико почти не задела!»

Эвона как, значит, я Павел Петрович и болел оспой: «Зеркало!» — я упрямый.

Охая, сиделка мелкими шашками выскочила из комнаты, на секунду осветился дверной проем, скрытый за драпировкой и показалось, что я заметил контур мужской фигуры в какой-то форме и странной формы головой. А! Треуголка, похоже. Про треуголки я помню только из детства — фильм Петр I. Но делать выводы пока преждевременно.

Двери снова распахнулись, и в комнату влетела целая делегация, одетая ещё вычурнее и явно богаче, самой тетки в этой толпе не было. Зато были ещё одна дама лет пятидесяти, три девицы лет двадцати, и двое мужчин среднего возраста и один молодой.

Что это они, за дверями дежурили, что ли?

Одна девица вела себя слишком нервно, уставилась на меня, не отрывая взор и даже, похоже не моргая. Она явно еле сдерживала всхлипы, к ней я сразу почувствовал явную приязнь, и теплое ощущение зашевелилось в моей груди. Похоже, это моя мать — медленно проплыло в голове. Остальные посетители смотрели скорее не на меня, а на представительную даму, вошедшую первой.

— Очнулся? — дама заговорила первой, голос у неё был властный и сильный. Она явно была главной в этом обществе.

В ответ я решил слабо пискнуть, ибо не понимал, кто это ко мне явился и как следует себя вести.

— Алексей Григорьевич, что думаешь? — дама говорила так, будто отдавала приказание.

Мужчина постарше дернул уголком рта и ответил:

— Елизавета Петровна, думаю ему явно лучше. Кондоиди говорит, что опасности уже нет, струпы отпали.

И уже ко мне:

— Павел Петрович, как Вы себя чувствуете?

— Голова болит. — мой голос звучал тоненько, жалобно и крайне неуверенно, что было следствием не только моего желания не допустить ошибки в общении, но и все-таки явно крайне небольшого возраста тела, в котором я прибывал.

— Ха, передай ему, что его счастье, что последнего потомка Петра великого не загубил — пусть в церковь сходит и благодарственный молебен закажет. Екатерина Алексеевна! — дама взглядом дала разрешение молодой женщине, которую я предварительно определил как мать.

Та бросилась ко мне, уже не удерживая всхлипы, прижалась, целуя. Я в ответ слабо обнял её: «Мама!» — тихо шептал это слово, повторяя и повторяя его снова. Тепло пришло ко мне, стало радостно и уютно, даже голова стала болеть явно меньше.

Наше единение прервал строгий голос старшей дамы:

— А где муж ваш, Екатерина Алексеевна? Где племянник мой? Где он? — при каждом вопросе голос становился всё жестче и жестче.

Ваше Величество! — опа, так она королева или царица? — Петр Федорович занят военными учениями и… — Закончить свои объяснения ей не удалось, так как её прервал мужчина помоложе,

— В солдатики играет! — с такой усмешкой он это сказал, что стало очевидно его отношение к моему, видимо, отцу.

— В солдатики?! — голос её Величества пахнул таким гневом, что даже по моему телу побежали мурашки, — В солдатики, когда его единственный сын при смерти?

Две пока молчавшие девицы тут же затрещали, осуждая его поведение, называя его бездельником и трутнем.

— Ко мне его — прошипела дама и резко вышла из комнаты, с ней вышли все, кроме мамы и Алексея Григорьевича, который подошел ко мне, потрепал пеня по голове и ласково спросил:

— Хочешь чего?

Я в ответ помотал головой, боль в которой резко усилилась и слабо улыбнувшись, сказал

— Спасибо!

Тот снова ласково улыбнулся:

— Ну, выздоравливай, наследник, выздоравливай! — и тоже быстро вышел.

Я прижался к маме и закрыл глаза.

Итак, разобрались — я Павел, будущий Павел I, тот самый бедный, бедный Павел и творец поручика Киже, неудачливый сын Екатерины Великой, убитый заговорщиками во главе с сыном своим Александром и недолгий магистр Мальтийского ордена — вот собственно всё, что я знал о себе новом из своего прошлого. Та, строгая дама — Елизавета Петровна — Российская императрица, мама моя — тут всё понятно, пожилой дядька — Разумовский, бывший фаворит и доверенное лицо императрицы, а тот, что помоложе — фаворит нынешний Иван Шувалов. А тетка, что поила меня отварами — нянька моя — Мавра.