Коллегии меня уже просто выводили из себя — сумасшедший дом в государстве, того и гляди окраины взорвутся, мы об этом знаем, но ничего не делаем! Бекетова я ввел в курс всех дел, он оказался вполне разумным и заботящимся о благе государства человеком. Дождался указа Императрицы о передаче калмыцких дел в ведение Астраханского губернатора. Бекетов сразу начал поставку хлеба голодающим калмыкам, что мгновенно снизило градус недовольства.
Калмыкам я тоже пообещал отдельный Устав, снабжение по башкирским нормам, оставил во главе ханства новый состав их верховного совета Зарго — пока пусть коллегиально поуправляют, но обязал их во всем отчитываться Бекетову. Произнес много слов, дал ещё много обещаний. Главное, пообещал, что Россия поставит себе целью ещё и приобретение новых земель для их кочевий.
Вовремя успели всё успокоить. В ноябре султан посадил в Семибашенный замок нашего посла Обрескова и начал войну с Россией.
Глава 8
Как только встали реки, мы поехали в Петербург. С Казанью решил разобраться накоротке — война, да и Анюта. Ей рожать скоро, мы пока в дороге, задержки в пути на её здоровье и ребёнке могли отразиться не самым лучшим образом.
В Казани всё было так, как я себе уже представлял. Помещики лютовали, крестьяне выли. В само́й Казани мусульманское влияние было небольшое, но среди ходоков с челобитными, что тянулись из более отдалённых мест, привлечённые приездом наследника, они встречались достаточно часто. Грамотки аккуратно собирали в канцелярии Потёмкина, не допуская до меня жалобщиков лично, чтобы не беспокоить дворянство — пока не время, и создавать мне в их среде имидж правителя, ценящего шляхту.
Тем не менее анализ челобитных показывал множество самоуправств помещиков, в том числе закрепощение свободных людей, покрываемое местными властями.
Пришлось двух дворян задержать и забрать с собой в Петербург для суда над ними. Первый, отставной поручик Чекенев, развлекался по примеру Салтычихи, бессудно и жутко умучивая молодых крепостных девиц. Я не психолог и желанием оправдывать таких уродов не страдаю, так что мне всё равно: отшила его какая девица в юности, или мамка сиську недодала — таким жить не надо, либо казнить его заставлю, либо в Нерчинск — на каторгу навсегда.
Второй, помещик Усачев, похолопил[78] полсотни вольных мишарей[79], да ещё и перевёл в свою волю под сотню казённых крестьян, пользуясь помощью своего родного брата, который служил в губернском управлении. Брата судить не пришлось, он сам помер от страха и позора, когда всё вскрылось. С Усачевым пусть уже мамины сановники сами разбираются, как такое ограбление государства у нас возможно. Вот и посмотрим, как они к ограблению государства отнесутся, пока они таких прощают — свои же…
К Рождеству прибыли в Москву, дальше везти Анюту я уже боялся, последние пару дней дороги она переносила плохо. Мама же просила срочно прибыть в Петербург, пришлось оставить свою возлюбленную на попечение Потёмкина и Московского главноначальствующего графа Салтыкова и отбыть в столицу.
В Петербург я прибыл верхо́м и, памятуя о срочности моего вызова, пришёл к императрице сразу, как умылся и переоделся. Та ждала меня одна и была до крайности напряжена.
— Павлуша, ты хочешь привезти её сюда? — тихим голосом начала она разговор.
— Конечно, мама! Я её люблю! У нас скоро будет ребёнок! — то, что мама не назвала Анюту по имени, заставило меня начать волноваться.
— Павел, ну ты же понимаешь — ты не сможешь назвать её своей женой? — она сказала это с такой скорбью и даже надрывом, что у меня кровь отхлынула от лица.
— Мама? Ты о чём? — но уже всё понял. У меня даже в той жизни детей не было. Мне очень хотелось увидеть свою кровиночку, да ещё по любви рождённую. Но как сказать об этом, какие слова подобрать. Из меня словно весь воздух вышел, я сел в кресло и опустил голову.
— Ребёнок твой будет незаконнорождённым. Анну свою ты никогда не сможешь назвать своей женой, да и ваши отношения ты продолжить в столице уже не сможешь — общество не поймёт. Она же простолюдинка. Мне своё недоумение по этому поводу уже выразила Анна Карловна. Она приходила ко мне, указать на неприличность подобных отношений. Кто будет следующий? Может и видеть тебе их не стоит, больнее будет отрывать от сердца?
— Мама! Я понимаю, всё понимаю! Я не думал об этом. Прости меня, мама, я оказался глуп и наивен! Я следовал за зовом чувств своих, и не думал о последствиях! — горечь давила мне горло, слёзы жгли глаза, но заплакать было невозможно.
— Павел, сыночек! Мне тоже очень больно, но ты — наследник. Раб государства, не волен ты в чувствах и помыслах своих!
— Мама, а как же ты? Ты вольна? — Боль рвалась наружу злыми словами, переполняли их, но моя мама всё поняла.
— Нет мне покоя за грехи мои! — Екатерина заплакала. Я вспомнил, сколько боли она перенесла за свою жизнь — мне такое пока и не снилось. У меня ещё есть шанс найти своё счастье, а она уже не сможет, ибо не быть ей верною женою своего мужа, не растить деток от него.
— Я должен подумать, мама! — я уже догадывался, что я решу. Но не так сразу…
Как я буду без Анюты? Я не могу забыть её стройное нежное тело, её лучистые глаза, её шелковистые волосы, лежащие у меня на груди, её острые зубки, покусывающие меня за плечо, эти ночи полные страсти и запаха степных трав. Как?
Мне было плохо. Ну, не знал я, что делать. Или нет, не так. Я знал, но не знал как. Как я ей скажу? Как я сам буду с эти жить? Голова словно взрывалась, я положительно сходил с ума.
— Гришка! — это я Белошапке. — Поедем в Петергоф, в возке[80]! — не хочу никого видеть сейчас. Тот быстро всё организовал, и мы поехали в мой любимый загородный дворец. Я хотел к морю, может быть, его шум успокоит мои мысли. А море было твёрдым, замёрзшим — зима была холодной.
Но, я не успел сильно огорчиться этому — только мы приехали, прискакал Потёмкин. Он заподозрил, что этот вызов неспроста и, устроив Анюту и препоручив её заботе Салтыкова, бросился за мной. Григорий уже был в Зимнем и всё узнал — слухи здесь расползаются быстро, и мой соратник пожаловал почти как Пашка тогда, когда за Маринку извинятся приходил — с огромной бутылью яицкой настойки на сорока травах.
Пили мы всю ночь. Потёмкин говорил и говорил. Оказалось, что про мой роман маме сообщил он.
— Как, я Павел Петрович, мог бы не сообщить? Другие бы точно сообщили, а что тогда я бы сказал? Почему не доложил о таком? Эх… Да и догадывался я, что ничего из этого не выйдет. Фролка-то, дядька твоей Анютки, ещё планы строил, что мол будет вроде Разумовского — я ему в морду дал… Эх, Павел Петрович, как же сладка и грустна первая любовь…
А я молчал, молчал всю дорогу, пил и молчал. Пьянел, и меня потихоньку отпускало. И когда взошло солнце, я пустился в пляс, в жуткий казачий танец, выкрикивая какие-то слова. Никогда не умел танцевать в прошлой жизни, в этой-то меня, конечно, учили, но сейчас я именно плясал что-то невообразимое.
Я проснулся в тёплом павильоне[81] на берегу моря. Днём был шторм, и море вскрылось, оно клокотало бело-серое с резким запахом водорослей, но мне это было надо. Именно это. Я сидел на берегу, прикрыв глаза, и слушал, и вдыхал его, мучась головной болью.
Почувствовал, что кто-то сел рядом, открыл глаза — Потёмкин, лицо чёрно-серое, тоже ему нехорошо. Он протянул мне здоровенный кувшин — холодное хорошее пиво. Опять сидели, пили пиво, слушали море.
А днём приехала тётушка Анна Карловна. Сразу как вошла, ударилась в слёзы:
— Простите меня, Ваше Императорское Высочество! Простите!
— Тётушка, признаться, я не ожидал…
— Нет, Ваше Высочество, позвольте объясниться!
— Хорошо, тётушка!