Да и Ванька Титов… Мы как-то в дороге разговорились и он сказал мне:

— Ваше Высочество, Вы вот меня ни разу не спросили, откуда я взялся, какого происхождения… Вот почему?

— Иван, тебя Захар прислал, ему я доверяю. Значит, и тебе доверяю. Что здесь твоё происхождение-то…

— А ведь я — тать[102] бывший! Трактирный служка был — пьяных грабил! А?!

— Ну, был. А теперь ты государев человек, ты на меня работаешь. Что было — прошло.

— Как же, Павел Петрович, не дворянской я крови?!

— Что ты страдаешь? Захар вон, тоже не граф, так ты знаешь — я ему, как себе верю, или вот дядька Остап или Григорий Белошапка, к примеру, что же теперь, мне их не ценить?

— Умру за Вас, Павел Петрович, только скажите! — сдавленным голосом сказал Ванька.

— Не стоит, братец, умирать — сто́ит жить! — вот что мне ответить было, кроме таких банальностей, у самого горло тогда перехватило. Вот так и живём, ничего ещё не сделал, а за меня уже умирать готовы…

Вот и Симон потом. Я через несколько дней опять его увидел. Он за это время так много рассказал, что явно для себя уже решение принял. Очевидно, с ним можно было ещё кое-что обсудить.

— Ну что, Симон, как ты свою жизнь дальше видишь? Что ты в жизни хочешь?

— Ваше Высочество, что может еврей в этом мире?

— Многое, Симон, может, многое. А вот чего хочешь именно ты?

— Хочу человеком быть! Не жидом, а человеком! — вот надрыв у человека пошёл, видимо, накипело.

— Ты про такого человека, Шафирова, слышал?

— Кто же у евреев про Шафирова не слышал?

— Хочешь такой судьбы? И для себя и для Аарона и Соломеи твоих, а?

— Да, хочу, Ваше Высочество!

— Тогда слушай, душа моя, слушай…

Симон стал моим агентом в Европе, главой моей личной разведки и финансовым агентом. У него образовались хорошие контакты в Австрии, где он тоже собирался стать главным поставщиком армии. Да и в германских княжествах хитрый торговец пытался работать, правда, не совсем удачно. А здесь он получил мою поддержку как в части финансовых ресурсов, так и в части репутации. Ему купили баронские титулы в Брауншвейге, а заодно и нашей Лифляндии — не помешает. А барон фон Штейнбург явно лучше при европейских дворах звучит, чем Лейбович.

* * *

Я скучал по Марии недолго, ко мне приехали Маврокордаты. Сказать, что я был удивлён — ничего не сказать. И первый вопрос, который я задал девушке, когда мы оказались наедине: «Зачем Вы здесь, Мария?»

— Потому что я люблю Вас Ваше Высочество, и мне слишком тяжело быть вдали от вас! — она сказала это с такой грустью и болью, что я ей безоговорочно поверил.

Да, я ей верил. Но вот снова испытать такую боль, что я испытал с Анютой, когда бросился в омут, не думая о последствиях, уже не мог. И я пошёл говорить с отцом своей возлюбленной.

— Константин Николаевич! Вы уже наверняка знаете, что я люблю Вашу дочь!

— Я догадываюсь, Ваше Императорское Высочество. Она тоже Вас любит, и я уже не мог дольше противиться её чувствам. Я ведь тоже её очень люблю и не могу переносить её страдания.

— Вы понимаете, что я не смогу назвать её своей супругой. Я стану императором, а она мне, как бы мне ни хотелось этого, не ровня. Её не примут ни в Европе, ни в России… Я не хочу Вам врать. Она влюблённая девушка и не готова увидеть эти проблемы. А Вы — её отец, Вы должны думать об этом!

— Спасибо Вам, Павел Петрович, что Вы ведёте со мной такой разговор. В Турции моего мнения никто бы и не спросил, да и соображения Марии тоже во внимание бы не принимались.

— Я не турок, и Вы не в Турции… Я тоже уже не могу без Марии и прошу Вашего согласия на такое бесчестие для Вашей дочери! Но клянусь Вам, что ни в чём не обижу её и не допущу, её обиды от кого-то ещё. Я буду верен ей, столько, сколько мне будет позволено моим долгом перед Россией! Простите меня, Константин Николаевич.

— Павел Петрович! — Маврокордат плакал, не стесняясь, я тоже сдерживался из последних сил. — Павел Петрович! Я не могу противиться! Я хочу счастья свой дочери, и не вижу с кем бы она могла достигнуть его, кроме как, с Ваши Высочеством. И я… Спасибо! Я думаю, что даже в статусе Вашей фаворитки ей будет лучше, чем даже в гареме Султана!

Я обнял его, он меня, стояли долго, молча, слёзы щипали мои глаза… Странная ситуация, но такова моя жизнь. Мария была прекрасна, и юношеская страсть снова взяла своё — мы не выходи́ли из дома три дня.

* * *

Пусть я получил немного счастья, мне, правда, с Машей было очень хорошо, но война шла своим чередом. Румянцев считал, что он достиг уже предела продвижения в этом году и не собирался наступать дальше. Уговорить его сейчас наступать на турок было решительно невозможно. Турки же пока категорически отказывались говорить о мире.

В это время от нашей дипломатии шли сигналы, наши успехи против Турции вызывают активнейшее недовольство в Европе. Понятно, что Франция пыталась сделать всё возможное, дабы поддержать Турцию. Но Румянцев разгромил подготовленную французами турецкую пехоту, захватил, при моём участии, поставленную ими же артиллерию, а одних денег туркам было уже мало.

Но, кроме того, Англия сильно взволновалась от наших успехов, не желая видеть на Средиземноморье ещё одного игрока, и даже начала выдавливать оттуда эскадру Орлова. Более того, имелись данные, что идут активные турецко-австрийские переговоры. Маврокордат получил по своим связям све́дения, что турки сулят Австрии Молдавию, Валахию и Банат[103], да ещё и пять миллионов дукатов, лишь бы Австрия надавила на нас.

В общем, при сохранении нынешней ситуации, на следующий год мы могли оказаться в состоянии войны со всей Европой, а для нас и война с одной Турцией была крайне тяжела, и, главное, экономически. Военные налоги и рекрутские наборы железной рукой сдавили горло нашему экономическому развитию. Я переписывался с Алексеем Орловым, он понимал весь ужас ситуации и заваливал деньгами, греков, славян, албанцев, даже алжирцев, пытаясь вызвать волнения, чтобы ещё больше растянуть силы турок и принудить их к миру. Но даже тот факт, что Орлов вливал в этот процесс уже не только государственные, но свои личные ресурсы, пока результата не давал.

Я обсуждал это с Вейсманом, тот писал Румянцеву, прося дозволения атаковать турок.

Главная армия сейчас наступать не могла, но мы-то могли! У нас было около пятнадцати тысяч человек, включая иррегуляров, была артиллерия, в том числе и трофейная, и наши войска рвались в бой. Но Румянцев не желал рисковать, а Вейсман не был готов нарушать приказ командира.

В конце концов, я не выдержал и в сердцах сказал ему: «Отто, ты уж тогда сам решай — немец ли ты наёмный или русский генерал». Тот подумал-подумал да и написал письмо Румянцеву, где прямо сказал, что как русский генерал, он не может стоять на месте и смотреть на турецкие войска, зная, о возможности их разгромить. И в октябре 1771, не дожидаясь реакции Румянцева, мы рванули вперёд.

Моё прощание с Машей было очень нежным, мы любили друг друга, будто в последний раз, а возможно так оно и было. Утром на прощание я поцеловал её заплаканные глаза, а она вдруг прижалась ко мне, а потом попросила подождать, сбе́гала в дом и повязала мне на шею свой зелёный шарф из драгоценного китайского шёлка, сказав, что он будет беречь меня на войне. Как я сам тогда не заплакал — не знаю…

Скорость продвижения нашей армии была по местным меркам просто невозможная, практически удар молнии. Силистрия[104] пала с ходу — турки нас там не ожидали и восьмитысячная армия, оборонявшая крепость была просто сметена, и мы, не задерживаясь, оставив в городе раненных и трофеи, бросились дальше.

Людей не хватало, и даже Гришка уже не пытался меня остановить, пока я водил кавалерию в бой. Только окружал меня своими людьми и пытался не пустить меня в бой в первых рядах. Под Силистрией, когда мои конники первыми ворвались в ворота крепости, которые турки не успели закрыть, проспав продвижение наших войск, я не пострадал, но два гайдука погибли, защищая меня.