В неожиданных словах прозвучал явный намек, будто бы я готов был броситься на подвиг сломя голову. Иль мне лишь показалось?.. Нет-нет, подобного объединения мне не надо... Боже, сколько соблазнов кругом, и как их перемочь? Вот мы всячески поносим развращающее время, костим пособников дьявола и его слуг, но сами-то внутренне давно готовы служить им по-собачьи. Проклятая человечья порода диктует нам.

– Какое винцо, Таня... До винца ли мне. Из рая да в ад... Легко ли? Вот погоди, миленькая, разберусь с делами, тогда мы наклюкаемся, обещаю тебе. А пока попрошу: не показывай письмо Катузову. Погоди, слышь? Что-нибудь образуется само собою.

Татьяна невидяще, брезгливо посмотрела сквозь меня, как женщина, которой отказали в последней надежде, вскочила и скоро пошла из квартиры; посконная серая юбка до пят, струясь, завивалась вокруг ног, сквозь тонкую черную кофтенку без ворота проступали острые крылышки. Я видел, что женщина потяжелела грудью, и теперь приходилось невольно заламывать плечи назад, чтобы не сутулиться и сохранить осанку. Татьяна по обыкновению носила просторную одежду, словно обматывалась в портища, сшивая их прямо на себе на свежую нитку, но упругое нервное тело не пропадало в вольных складках, при походке то и дело вызывающе напоминая о себе... Господи, невольно вздохнул я, провожая гостью взглядом: такая красивая, блестящая женщина и досталась пустому, упрямому вахлаку...

И тут же забыл Татьяну, словно бы она наснилась мне. Правда, в душе еще ворошилось недолгое сожаление, словно нечаянно потерял дорогую, но пустячную вещичку, которую совсем недавно приобрел на торге по случаю, потому что предчувствие близкой беды было куда полнее и тревожнее мимолетного грустного чувства, сочиненного праздным умом и одиноким сердцем. Мало ли чего напридумает себе стареющий одинокий мужик, которому страсть как хочется прислона и угретого гнездовья.

...Собственно говоря, ведь это я выстраивал новую антисистему сбоев, в эпицентре которой оказались бедный Поликушка и молодые Катузовы. Дочь у старика, конечно, порядочная стерва, но своим стервозным подозрительным умом она угадывает куда глубже, чем наивный преклонный отец, которому постоянно отказывает житейский накопленный опыт. Старику грозит насильственная смерть, и это я насулил ее... Это я, впрягшись в колесницу, помогал втащить на властную гору самодовольного истукана, в сущности пустого, но гулкого утробою, как сельдяная бочка; это я бил в ее бока тщедушными кулачонками, создавая ощущение значительности; это я обманывал народ, вылепливая из жестокосердного бонзы сердобольного отца народов, который втайне всегда любил лишь Хозяина, а боготворил дочь Израилеву, дав ей однажды обет служения. Древний Поликушка угодил под колеса царской колесницы, и она безжалостно раздавит его хрупкие мосолики, изотрет в муку и развеет по ветру даже сами воспоминания об усердном работнике... Я помог наплодить слуг адовых и наслал их во все концы России, как саранчу, чтобы они пожрали, испекли не только удрученный, растерянный народ, но и переварили жадными неутомимыми железками, пропустили сквозь ненасытное брюхо саму мать-сыру землю. И оттого, что я в горделивой спеси, желая остаться чистым, отстранился от Самодура, скоренько сбежал из придверных слуг, расплевался с дворнею и челядью, увы, моя вина не только не уменьшалась, но, напротив, неожиданно обретала с годами самые реальные очертания. Расплывчатая, неосязаемая философия бездельных слов отныне наполняется плотью, как жестяная форма распухающим хлебенным тестом. Я становлюсь послушным невольником своих мыслительных конструкций, человеком, который неотвратимо несет горя...

Я стал размышлять, как бы спасти Поликушку, оттолкнуть от могилы, и не находил решения, потому что убийство в стране превратилось в профессию и приобрело самые изощренные формы, перед которыми бы спасовала средневековая инквизиция, так глубоко нынче упал и закоснел в пороках человек. И прежде палачество было государственной службой, необходимой, но всеми презираемой; зато ныне невидимый кат (при отмене смертной казни) – всем угодный подручник, на него постоянный заказ, на тайного заплечного мастера работает неутомимая государственная машина растления и порока, для него открыт неиссякаемый банковский кошель, он, киллер, подменил собою в молодых беспутных головах Илью Муромца и Александра Матросова. Соработник превратился в подельника, а община – в шайку.

...Я бы мог, конечно, пойти в милицию и рассказать о грозящей беде, но кто возьмется ее подстерегать и упреждать, если нет видимых очертаний, ведь не из каждого же белесого облачка в летнем небе вызревает смерч и ураган. Меня осмеют, пошлют куда подальше, если не прямо в лицо, то за спиною, скажут: де, к каждому старику охранника не приставишь... А Поликушку могут отравить кусочком бледной поганки, придавить сердце клофелином, подсыпать в питье стрихнину да и просто снотворного, начнут преследовать звонками по телефону, устрашать письмами, терзать нескончаемыми угрозами, когда несчастный старик, изведясь, станет подозревать всех, пока не лопнет головою, да мало ли чего может подсуропить злой ум, если поставит перед собою задачу выгнать Поликушку из квартиры, в домок. Я даже собрался позвонить Поликушке, предупредить о близком несчастье, даже снял телефонную трубку, но, покачав задумчиво в руке, осторожно вернул на место. Что я объясню соседу, отчего остерегу, если у несчастья нет зримых очертаний, ведь мало ли бед и угроз пасет каждого из нас, но мы не верим им, отталкиваем прочь обеими руками, чтобы из суеверия не подманить к себе, запрещаем даже думать о них. Ну выскажу Поликушке свои тревоги, ну лишу старика сна, заставлю вздрагивать от каждого шороха, с опаской приглядываться к постояльцам, с которыми пока живет душа в душу. А вдруг Татьяне все лишь примнилось, показалось ее впечатлительной тонкой натуре, а на самом деле Поликушке ничего и не грозит, ведь не так-то просто извести хозяина квартиры, тут надо строить сложную интригу, наезжать так искусно и нагло, чтобы не угодить под статью, а этот самоуверенный бабник Катузов навряд ли умеет наводить козни и мутить воду...

Полный сомнений, я отложил доброе намерение (хотя первые замыслы самые верные, потому что идут от сердца, а последующие – от ума), решив поглядеть на грядущие события со стороны и постепенно приготовить к ним Поликушку, чтобы не с размаху кувалдой по голове, не с бухты-барахты вывалить на бедного вдовца кучу моих измышлений и нелепостей, услыхав которые невольно заблажишь на всю округу, заболеешь сердцем иль тронешься умом. Поликушка не хотел припускать до себя слуг ада, но они просочились с той стороны, откуда их и не ждали.

Но, угадывая о грозящей беде, я совершал еще больший грех, я становился соучастником преступления. Я не только организовал его, уже предполагая последствия, но и оказался пособником, сообщником, попустителем зла, потворщиком ему. Своим умолчанием я окутал зло в невидимые покрова, сладострастно наблюдая со стороны, как подкрадывается оно из темного угла к бедному Поликушке и совершает палаческое действо, уже не однажды запечатленное в бульварной книжонке иль на растленном экране. Такое картинное и картонное зло из желтого чтива перекочевало вдруг в наш быт и потеснило добрые помыслы, неожиданно оказавшись сердитым, изобретательным и искусительным; уже в который раз суетное пошлое слово оделось кровоточащей плотью и заселилось меж нас, празднуя беса и болезненно коверкая нутро.

...Ад и рай в благополучные времена находятся в человеке в равновесии, им незачем ратиться, они ведут себя так неслышно, как бы вовсе отсутствуют, даже ничем не напоминают о себе, словно бы минувшими страданиями душа уже начисто промыта и выскоблена, а чтобы излучать свет, ей перепало и счастия... Но вот плохие обстоятельства на дворе, скверные, как ныне, и мира меж людьми нет, и позабылись вроде бы добродетели, и душа странно скукожилась, утратив космические очертания, и Богово прибежище вдруг превратилось в тесную скудельницу, и эта внешняя гнетея давит на душу, изгибает мембрану, придавливает сердечное добро, всю любовность души, и только от самого человека зависит, насколько он податлив или неуступчив ко злу...