Он не стал ни траппистом, ни «новым иезуитом» и ничем в этом роде. Эти проекты заглохли. Попытка в последний раз окунуться в бурный водоворот и суетные радости жизни продлилась и перешла в привычку; мечты о суровой, отшельнической жизни затерялись в перспективе туманных, отодвинувшихся на неопределенный срок намерений поехать на север Испании и провести несколько дней в глубоком уединении в Монсерра.
Он так и не встретился со своей тоненькой алжиркой. Всякая необходимость в этом отпала. Но начиная с Женевы и дальше он повсюду находил утехи подобного рода, которые помогали ему забыть духовную грубость Маргарет и ее неверие в него. Эти поверхностные, второстепенные коллизии чувств, потворство своим слабостям и восстановление попранной гордости не требуют места в нашей повести.
По причинам, известным ему одному, он переменил свое подлинное имя и звание. В Париже его называли, и так он всегда называл себя сам, капитаном Блэп-Бэлпингтоном, при этом он никогда не говорил, ни в каких войсках он служил, ни в каком полку. По-видимому, он был капитан в отставке. Таким образом, он отрезал себя от своей родни и от всех более или менее неприятных событий своей молодости. Он был теперь — и это становилось все более и более определенным — единственным оставшимся в живых отпрыском старинной английской католической семьи, которая отошла от римского вероисповедания только по причине позднейших расхождений в учении о непогрешимости и непорочном зачатии — уже в XIX столетии. Он был консерватором даже среди католиков. Он был насквозь проникнут старинными стойкими традициями — благородный, доблестный джентльмен, брезгливо отворачивающийся от суеты и шума грубого механистического века. Он осуждал современность. Казалось, не он остался позади, отринутый, отброшенный в сторону бурным, неудержимым движением вперед, а, наоборот, он сам его отринул.
Таково было в основном его представление о себе. Многие из его парижских друзей и знакомых восставали так же, как и он, против страшных, необъятных загадок расколовшегося мира. Они не могли поверить, что этот раскол является залогом возрождения; они считали, что попытка пересмотреть укоренившиеся понятия и представления требует слишком много умственных и душевных усилий и что не стоит за это браться. Этим людям прежде всего бросалась в глаза слабость, ограниченность, невзрачность меньшинства, увлекающегося реформами, преувеличенные масштабы их замыслов. А мощь и величие преобразовательного движения они не замечали. Чувствовали ли они, что это движение окончится крахом, или боялись, что оно приведет к созданию уродливого и ненавистного им строя, оскорбительного для всякой утонченной и чувствительной души? Как бы там ни было, они решительно высказывались против него. Они тянулись к тем выдуманным утешительным иллюзорным миркам, к которым в своем бесконечном разнообразии открывает доступ искусство.
За десять лет Теодор забыл и Маргарет и Тедди — этих друзей-противников Бэлпингтона Блэпского поры его юности, этих участников его длительной борьбы и попыток найти самого себя; он забыл их умышленно и, по-видимому, весьма основательно. По неделям, по целым месяцам он совсем не вспоминал о них. И так как долго жившая в его воображении фантазия о новом человечестве, о Наследниках, овладевающих миром, была тесно связана с этими его противниками, она также исчезла из его сознания. Но на самом деле он вовсе не забыл их, только они появлялись теперь в замаскированном и обобщенном виде, знаменуя собой «материализм», «иллюзии прогресса», «механистический дух» и этот новый «прагматический иррационализм науки». Он собирал против них и глубоко впитывал в себя каждую мысль, каждый довод, которые, он это чувствовал, неизбежно вызвали бы их возражения. Это была не обдуманно выбранная позиция, а неминуемое столкновение.
Спустя некоторое время он сделался редактором и совладельцем (главным финансистом предприятия была некая американская леди, обладавшая довольно значительным капиталом, привлекательностью и отзывчивостью) блестящего и задорного журнальчика, именовавшегося «Стопы юношей». Это название должно было напоминать миру о молодых людях, которые вернулись, чтобы изобличить жалкое вдовье лицемерие Сафиры, после того как Анания постигла смертная кара. Наука и крупная промышленность являлись современным эквивалентом этой несчастливой четы; они обещали создать новый мир, заявлял Теодор, и не создали ничего, кроме тесноты и спешки. Они не сумели дать миру красоту и счастье. Теодор, руководивший отделом «Заметок», каждый месяц поражал насмерть этих лжецов и из месяца в месяц погребал их презрительно и бесповоротно. И каждый месяц их приходилось убивать снова. Тедди и ему подобные стояли за простые и ясные утверждения, за бесстрастную отчетливость мысли и доказательства, и потому из некоего тайного протеста «Стопы юношей» печатались абсолютно без всяких знаков препинания, — их заменяли пробелами различной длины, и все заглавные «Б» и «П» стояли вверх ногами. Желательно было печатать навыворот не только заглавные, но и строчные «б» и «п», но стоимость нового комплекта шрифта оказалась слишком велика. Строчки печатались волнообразно, с повышениями и понижениями, чтобы привлечь внимание и изощрить глаз читателя. Это показывало, как высоко ставили эти юноши так называемую научную ясность. А так как их противники-утописты мечтали о всемирном языке, об очищенном и упрощенном английском языке для своего всемирного государства, то в виде контраста «Стопы юношей» в каждом номере помещали коротенькое лирическое стихотворение, иногда на арго, а иногда на болгарском, эстонском, чешском, ирландском или еще на каком-нибудь не слишком сложном языке, а то и на смешанном жаргоне, и всегда пять-шесть страниц, испещренных волнообразным узором, отводились какому-нибудь новому гению, писавшему нечто вроде мировой прозы, символической прозы, абсолютно без слов. В избранном обществе автор вещал эту прозу, завывая на все лады. Помимо этого, Теодор теперь открыто восставал против сексуальных запретов и приличий. Издание претендовало на чистоту высшего порядка, которая обрывает все листья с фигового дерева, чтобы открыть доступ животворящему свету. Единственным правилом благопристойности считалось полное отсутствие стыда. Журнал изобиловал двусмысленными гравюрами, которые всегда доставляют столько хлопот прокурорам, — настолько трудно решить, что это — грубая непристойность или чистейшая декоративность; печатались также коротенькие новеллы и поэмы, непристойность которых не подвергалась никакому сомнению, ибо других качеств в них не было. Наряду с этим печатались также, когда их удавалось достать, краткие набожные или резко полемические воззвания католических богословов, но раздобыть их было не так легко, потому что эти благочестивые люди поднимали вопли протеста и требовали обратно свои послания, как только они обнаруживали, какой ассортимент печатается в этом новом журнале. Им было очень трудно объяснить, какие глубокие реакционные цели преследовались их собратьями. Тон журнала был неизменно задорным и вызывающим. И надо всем витало дуновение победы, движения вперед, опережающего прогресс. Это было последнее слово реакции. По всей обложке, вверх и вниз, по диагонали, шли эти стопы, стопы юношей, стопы всепожирающей судьбы.
Этой деятельностью Теодор поддерживал свой дух и подавлял все мысли и представления, которые могли бы смутить его. Десять лет какое-то безотчетное отвращение держало его вдали от Англии. Он путешествовал с совладелицей «Стоп юношей» по Италии и Египту; он поссорился и расстался с нею и вслед за этим, испытывая финансовые затруднения, сократил объем журнала; впоследствии он снова расширил его, продав свою половину пая молодому человеку с литературно-социальными устремлениями, который нашел нефть в Техасе. Этот молодой человек изобрел новый и оригинальный способ вырезывать на линолеуме клише с изображением людей и животных в состоянии оргазма и желал найти место для сбыта своих произведений. Рисунки отличались примитивной грубостью, доставлявшей ему большое удовольствие. Когда другие не очень хвалили их, он утверждал, что они, во всяком случае, не хуже старых картин Лоуренса. Оценка такого рода не допускала возражений. Теодор, стараясь выпутаться из затруднительного положения, печатал их на вкладных листках и на особой бумаге, так что их легко было выронить из журнала. Но молодому техасцу не понравилось, когда он обнаружил, что его детища, обнаженные и отверженные, носятся по свету. Он поднял спор из-за этого, потом, движимый завистью, начал обливать грязью автора бессловесной прозы, произведения которого были неотъемлемой частью журнала.