— Я лжец в мире лжи. Ложь? Грезы! Мир грез. Скрытый мир. Мир, который мы создали, чтобы укрыться в нем от тебя. Маленькие лжи внутри одной большой лжи. Мир самообмана. Но большинство из нас никогда и не узнает, что это самообман. А я это знаю. И потому, что я знаю это, я строю свою жизнь так, как мне вздумается, и прошлое, и настоящее, как мне вздумается. Что было неправдой, теперь стало правдой. Понятно? Я заставляю это быть правдой. Я схитрил, записался в армию, когда меня забраковали врачи. Да, я это сделал, говорю тебе. Я руководил боем под Амьеном. Я ваш покорнейший слуга. Я взял в плен кайзера. Беседовал с ним несколько часов. И так далее и тому подобное. Если я хочу, значит, так должно быть. Отныне и до века. Ложь за ложь. Кто верит в мою ложь, тот мне друг. Это честная мена, и многим она по душе. У меня будет множество друзей. А что такое дружба, как не обоюдная ложь? Взаимоутверждение. Любишь меня, люби мою ложь. А кто будет возражать? Ты?
На короткое мгновение слабый оттенок мольбы послышался в его голосе.
— Да что ты такое?
Умоляющая нотка исчезла.
— Да, — повторил он твердым голосом. — Что ты такое? Вот я и припер тебя. Все это будет длиться, пока я живу. Мой недолгий век. Ты слишком замкнут. Ты слишком неподвижен… чтобы помешать мне. Ты не можешь отступить от своей системы причины и следствия, что бы там ни говорили Уайтбрэд, и Эддингтон, и все прочие. Во всяком случае, ты не можешь отступить далеко, а я могу. И я это делаю. Ну и оставайся со своей старой вселенной. Оставайся со своими звездами, со всеми своими проклятыми звездами. Они для меня не больше, чем мушиные точки на обоях в моей комнате. Я обойдусь без тебя. Довольно, мне до тебя больше нет дела. Я то, что я есть.
Он помолчал, подумал. Затем поправился:
— Такой, как есть.
Но опять это было не совсем правильно, не вполне выражало его мысль, а он хотел выразить свою мысль совершенно точно. И потом как-никак это же цитата.
— Нет, не то, что я есть, это, может быть, про тебя можно так сказать. Нет, то, чем мне угодно быть. Понятно?
Он прошептал еще раз:
— Чем мне угодно быть.
Вот это лучше. Это правильно. Этим он утверждает ясно могущество своей воли.
Он снова порывался заговорить. Он хотел доказать, что его воля восторжествовала над действительностью, что теперь он наконец властелин своей Души, Господин своей Судьбы, но вдруг сразу очнулся и понял, что обращается к пустоте, к полной пустоте.
Ощущение присутствия незаметно исчезло. Исчезло незаметно и это видение Великого Экспериментатора, поднимающего на свет свою пробирку, исчезло, не оставив ни следа даже в воображении. Не осталось ничего, что бы могло внимать ему и общаться с ним. Он стоял один, победившая фантазия, душа, торжествующая победу в мире бездушных фактов. Он стоял под искривленным деревом, под скрюченным старым деревом, которое беспорядочно раскинуло узловатые ветви над темно-серым полем пробивающихся всходов, под темно-синим куполом с бесчисленными, непостижимыми, ненужными звездами. Далекие звезды. Мушиные точки — звезды. Занятые своим делом. Каково бы оно ни было, это дело.
А он был здорово пьян, разговаривал и кричал.
Он подтянулся и несколько мгновений стоял неподвижно, молча.
Потом кивнул головой. Да будет так. Он сказал все, что хотел сказать.
С бесконечным достоинством капитан Блэп-Бэлпингтон повернулся, левое плечо вперед — раз-два-три, твердой солдатской поступью, зашагал в темноте под тисами назад к своему дому. Всякий, кто услышал бы его шаги, даже не видя его, сразу узнал бы, что это солдат.
8. Дельфийскую Сивиллу постигает жестокий конец
Никогда еще его душевное спокойствие не достигало такой глубокой, совершенной полноты.
Он чувствовал жажду после этой схватки и прошел в столовую, чтобы выпить виски с содой, и тут в последний раз очутился лицом к лицу с Дельфийской Сивиллой, которая когда-то играла такую важную роль в его воображаемой жизни. Он посмотрел на ее окутанную покрывалом сестру. И наконец повернулся и уставился на распростертую фигуру Адама, который от прикосновения создателя восстает из небытия навстречу своей неведомой судьбе. На лице капитана появилось выражение, какое бывает у человека, который видит неприятного посетителя, вторгшегося в его дом.
— Терпеть не могу этого Ренессанса, — сказал он.
Он огляделся по сторонам и заметил в углу комнаты маленькую шифоньерку. По-видимому, как раз то, что ему было нужно. Он открыл верхний ящик. Так и есть. Там лежало несколько альбомов со старыми фотографиями, трофеи, привезенные Белиндой из путешествий, но они только наполовину заполняли ящик. Там могло хватить места для всех этих трех картин. Он подумал, затем подошел к Адаму, посмотрел на него, снял осторожно и положил в ящик. За ним последовала Кумская Сивилла. Затем со спокойной непринужденностью он подошел к предмету своей юношеской любви. Он приподнял раму и отцепил проволоку с крючков. И вдруг почувствовал, что он должен остановиться и посмотреть на нее. Это была долгая пауза.
— Усмехаешься, — вымолвил он наконец и снял картину.
Но правда ли, что она усмехалась? Он понес ее к свету на середину комнаты.
Это была не совсем усмешка, скорее кроткая недоуменность, легкое изумление. Но для него это было оправдание.
— Вечно, — сказал он, — вечно ты суешься с этим своим сомнением во все, что бы я ни говорил и ни делал.
Он понес ее к ящику, но все еще как-то нерешительно. Смутное, сохранившееся с давних пор уважение, почти неуловимое воспоминание о той минуте, когда на этих полураскрытых губах он почувствовал вкус соленых слез, слез жалости к нему, проступали в этой нерешительности.
— Иди-ка туда, — сказал он.
Но это было словно спокойное упорство Маргарет — она не хотела туда идти. Ящик был уже полон. Он придавил картину рукой, но ящик все-таки не закрывался. Тогда его охватила злоба.
— Проклятая! — закричал он. — Вот проклятая! Даже этого ты сделать не хочешь?
Он с силой толкнул ящик, стекло треснуло, и тут он уже пришел в ярость. Он выдернул картину и швырнул ее на пол; рама разлетелась, а она покорно и неподвижно легла у его ног. Он наступил на нее каблуком.
— Я тебя научу делать по-моему!
Он поднял измятую и истоптанную картину и сломанную раму и сунул все в ящик. Потом подобрал крупные осколки стекла, и они так же покорно легли туда же. Ящик послушно задвинулся.
— А! — вырвалось у него, словно он наконец закончил какой-то спор.
Он вернулся к столу, часто и тяжело дыша; казалось, прерывистые вздохи вот-вот перейдут в рыдания.
Он постоял немного, глядя на закрытую шифоньерку. Потом налил себе крепкого виски и добавил содовой воды, расплескав пенящуюся жидкость на полированном столике.
Это немножко успокоило его. Он выпил еще.
— Так-то вот, — сказал он наконец.
Покончено со всем этим. Покончено со слабостью и сентиментальностью. Он утвердил свой собственный мир. Вот он — военный человек, суровый, дисциплинированный, ограниченный, если хотите, — если вам угодно считать честь, мужество, исполнение долга, подчинение правилам ограниченностью, — но таков он. Мужественный до конца, господин своей судьбы, а превыше всего — господин своего прошлого.
(Второй стакан виски.)
Эти Наследники! Какой бред! Какой бессмысленный вздор! Мир всегда был и останется таким, какой он есть. Пусть себе трясутся над своим новым миром. Храбрые и сильные люди (еще виски) будут держаться прежних ценностей. Мир, скажите! Единение, выдумали! Почитайте-ка газеты! Неуверенность. Конвульсии. Катастрофа. Но против всего этого — романтика. Нескончаемая романтика. Такова жизнь была, такою она и будет. До конца. Храбрость, Призыв к мужественности.
— Adsum[24], — сказал он громко. — Adsum.
Великая старая человеческая история!
Он поднял третий стакан виски.
— За нашу следующую войну, mon general[25], — и немедленно выпил.