Любая даже самая легкая критика фашизма, особенно в газетах, которые он продолжал жадно читать, как якобы не считавшегося с интересами рабочих и удерживавшегося у власти с помощью буржуазии, вызывали у Муссолини гнев и негодование, которые адресовались обычно Рузвельту, итальянскому королю и Энтони Идену. Прочитав однажды отчет о совещании Генеральной конфедерации рабочих в Неаполе, на котором один из делегатов заявил, что социальные законы фашистского режима не принесли пользы рабочим, он немедленно написал гневный ответ для «Корреспонденца репуббликана», перечислив все законы, которые были изданы им в интересах рабочих, построенные для них больницы, назначенные им пенсии, обратив внимание на размеры введенных им минимальных зарплат. Он настаивал на том, что «эти обвинения выдвигаются коммунистами и другими врагами нашей страны, использующими рабочих в качестве пешек в своих дьявольских играх». Сами же рабочие понимают, что это фальшивые обвинения.

Позднее, во время дискуссии по этой же проблеме, он говорил: «Невозможно коррумпировать пролетариат. Рабочие не способны на предательство, совершаемое буржуазией. Буржуазия с ее материалистическим менталитетом и жадностью погубит Италию. Я старый социалист в душе».

И это не оставалось пустой декларацией — уделяя очень мало внимания всем иным аспектам деятельности правительства, дуче не оставлял надежд доказать соответствие Социальной республики декларированному названию, несмотря на малые средства и власть, которыми она располагала. В последние месяцы жизни, когда Готская линия была прорвана и полный крах расшатанной Оси и его правительства был уже очевиден, он абсолютно несвоевременно продолжал проявлять интерес к таким проблемам, как возможность организации коллективных хозяйств для спасения мелкого крестьянства, реорганизация госпиталей для больных туберкулезом. Мюлльхаузен говорил Рану, что даже в этот час, несмотря на его самоустранение от дел и ту позу, которую он принял, доказывая, что он сам и его дело уже стали частью истории, Муссолини стремился создать такую основу, на которой после него можно бы было выстроить государство благоденствия.

Мало что волновало его так же глубоко, как это, и большую часть дня он, казалось, довольствовался тем, что спокойно читал или писал в своем кабинете. Он хотел, чтобы его оставили в покое, и все меньше и меньше был диктатором и все больше «профессором университета», на которого он так стал похож, по словам восхищавшегося им доктора Захариа. Его кабинет был маленькой душной комнатой с непропорционально большим, отделанным майоликой камином и стоящим в углу столом, и он часами просиживал здесь один, читая, что-то записывая и поглядывая время от времени из окна в сад. Когда в комнату входил секретарь, он медленно поднимал голову, не снимая очков, необходимость в которых он категорически отрицал бы еще год назад. Теперь он уже был равнодушен к подобным вещам. Веки его часто были опухшими и красными, и он без сожаления признавал, что зрение его становилось хуже с каждым днем.

Он более не утруждал себя и созданием видимости исполинской деятельности великого государственного мужа, как это было в Палаццо Венеция, где его необъятный стол, когда было нужно, становился совершенно пустым, чтобы продемонстрировать, как все необходимые сведения он держит в голове, а иногда этот стол заваливали документами, и это должно было доказать, как много он работает. На Вилла-делле-Орсолине стол был просто в беспорядке. Вырезки из газет, бумаги и книги, подставки с цветными карандашами и фотографиями беспорядочно громоздились на нем и, что было необычным, без претензии на какой-либо эффект. Один из журналистов как-то взглянул на корешки книг, чтобы узнать, какие книги читает дуче. В подборе книг была характерная разнородность — Достоевский, Толстой, Хемингуэй, Платон, Сафо, Кант, «Тихий Дон» Шолохова, Ницше, «Наполеон» Эмиля Людвига, «Размышления о насилии» Сореля, Гёте, Шопенгауэр, книги о Христе, о Фридрихе Великом, о Бетховене — во всех были закладки, отмечавшие важные места, не говоря уже о карандашных пометках на полях. Временами он был так поглощен своими занятиями, что, стремясь избавиться от посетителей или официальных лиц, особенно немцев, он нетерпеливо отсылал их к Грациани, министру народной культуры, или своему главному личному секретарю. «Муссолини хочет самоустраниться от любых проблем, стоящих перед правительством, — писал домой молодой немецкий офицер Фюрст Урах. — Если немецкий генерал обращается к нему с какой-нибудь просьбой, он отвечает: „А, поговорите обязательно с Грациани“. Если приходит Лейерс или какой-нибудь экономист-эксперт, он говорит: „Да, поговорите действительно с моим министром экономики, хорошо?“ Когда один из посетителей, из разряда наиболее высокопоставленных, настаивал на необходимости резолюции именно дуче, Муссолини ответил, что если это действительно так, то он такого решения принять не может. Немцы должны решать — сам он просто мэр Гарньяно.

Но как ни враждебно отзывался он в различных беседах о немцах, этих «преступниках от рождения», этих «диких вандалах, жестоких, несправедливых, наглых и хищных», он н e мог освободиться от влияния их фюрера.

21 апреля он отправился в Германию для встречи с ним. Гитлер тепло встретил его в Зальцбурге, и Муссолини заверил его в своей искренней преданности идее конечной победы Германии. Атмосфера встречи была дружественной и спокойной и под воздействием этого, а также благодаря поддержке Грациани и Маццолини, приехавших в Германию вместе с ним, и Филиппо Анфузо, его нового посла в Берлине, Муссолини зашел так далеко, что позволил себе высказаться против оккупации немцами АльтоАдидже и Триеста, а также обратил внимание Гитлера на то, что в Германии плохо обращались с итальянскими рабочими. Гитлер, казалось, отнесся сочувственно к его словам и обещал сделать все, что будет возможно. Однако сделано было мало и три месяца спустя, когда Муссолини вновь приехал к фюреру, атмосфера уже была совершенно иной и с самого начала исключительно напряженной. Гитлер не без труда прошел навстречу к нему через платформу. Он был очень бледен, негнущаяся правая рука оставалась прижатой к груди, а левую руку он протянул Муссолини. Извинившись, он пояснил, что был легко ранен. Позже он показал Муссолини все еще дымившиеся развалины здания, в котором недавно взорвалась бомба, заложенная полковником графом Клаусом фон Штауффенбергом, от которой погибли четыре человека. Штауффенберг принес эту бомбу в зал заседания, спрятав ее в своем портфеле, который поставил под стол в том месте, где лежали развернутые перед фюрером карты. Портфель мешал одному из присутствовавших офицеров, и он ногой отодвинул его от Гитлера. Провидение еще раз спасло его, сказал Гитлер, и это является предзнаменованием его грядущей победы над врагом. «Совершенно согласен, — вежливо отозвался Муссолини, — это был знак свыше». Фюрер кажется совершенно спокойным, думал Муссолини, гораздо спокойнее, чем обычно. Когда переговоры с дуче были завершены, он сел рядом с Риббентропом и Герингом по ту же сторону стола и ничего не говорил, рассеянно глядя на стену перед собой и время от времени глотая одну из своих ярких таблеток. В течение первого часа Муссолини и Грациани вынуждены были выслушивать, как немцы обсуждали между собой причины того, что война еще не выиграна, как Геринг ворчал на Кейтеля и делал своим маршальским жезлом угрожающие жесты в сторону министра иностранных дел. Был упомянут Рэм и чистка 1934 года, при этом Гитлер вдруг вскочил на ноги и стал говорить, упирая на то, что Провидение, спасая своим вмешательством его от смерти, снова подтвердило, что он избран судьбой и является тем человеком, которому предназначено спасти Европу и мир. Его долг — не щадить никого на этом пути возмездия. Он продолжал в том же духе в течение получаса, в то время как немцы сидели молча, а Муссолини смотрел на него как зачарованный и казался напуганным выкрикиваемыми угрозами и истерикой. Наконец вошел официант с чаем, и фюрер опять погрузился в молчаливую прострацию, из которой его вывело упоминание о Рэме.