Потом внизу грозно всколыхнутой волной прокатилась команда: «Подымайсь, второй взвод!» – и вскоре загалдели непроспанные голоса солдат, а минут через пять на лестнице зашаркали, приближаясь, шаги, послышалось покашливание, шаги замялись за дверью, и проник голос Ушатикова одновременно с несмелым стуком:

– Подъем. Вставайте, товарищ лейтенант.

– Да, я слышу, – ответил Никитин. – Я встал. Сейчас спущусь.

– Комбат ждет вас, товарищ лейтенант. Приказал – к нему. Срочно.

«Гранатуров? Он здесь? – подумал Никитин при этом ворвавшемся из внешнего мира голосе и стуке Ушатикова. – Меня к комбату? Значит, он не уехал в медсанбат и ночевал в доме?»

11

В гостиной было по-утреннему просторно от солнечного света, и весело сверкала в окна ослепительной зеленью молодая трава на лужайке, как в то первое неожиданно благостное утро пробуждения после Берлина, и все было таким же мирным, весенним, обогретым. Только табачная вонь, кислый запах шнапса, неопрятный стол, заставленный пустыми бутылками, банками консервов, из которых торчали воткнутые в них ложки, окурки самокруток, растоптанные на полу, только эта неприбранность и невыветренный дух солдатских гимнастерок напоминали о том, что было здесь вчера.

Весь опухший до щелочек глаз, свекольно-багровый, вроде бы с виновато поникшими усами наводчик Таткин прибирал посуду на столе, тыкался в разные углы руками, стараясь не звенеть бутылками, складывал их в вещмешок; Ушатиков помогал ему, держал мешок, то и дело оглядываясь на диван недоуменными глазами. Там, в уголке, соединив колени, кругло очерченные юбкой, откинувшись затылком, сидела Галя, курила сигарету; ее взгляд безучастно бродил по потолку, не замечая ни солдат, ни старшего лейтенанта Гранатурова, неподвижной глыбой стоявшего около нее.

Когда вошел Никитин и сказал коротко: «Прибыл», они молчали, Гранатуров лишь хмуро повел бровями, нездоровая серизна проступала сквозь смуглоту его лица, выделялись темные одутловатые круги в подглазьях, старили его. Несколько секунд продолжалось молчание, пока Гранатуров, против обыкновения, ощупывающе, недоверчиво с ног до головы разглядывал Никитина, как бы совершенно незнакомого нового офицера из запасного полка, прибывшего в его батарею для прохождения службы.

– Н-да! – произнес густо Гранатуров и мотнул головой солдатам, которые все возились вокруг стола. – Выйдите, потом уберете!

– При этом положении полы бы вымыть полагается, товарищ старший лейтенант. Ежели по-русски… – втискивая бутылки в вещмешок, сказал Таткин и покосился на Галю. – Чать, не в блиндаже, не в окопе, а тут он в доме со всеми был, лейтенант-то наш. Эхе-хе, земля ему пухом…

– В немецком доме мыть полы? Что-то не понимаю! – зарокотал Гранатуров. – Он погиб как солдат на поле боя. А не в этом доме, в теплой постели! Пришел, Иисус Христос? – обратился он к Никитину. – Садись, правдолюбец. Ты мне оч-чень нужен. И вот Гале нужен. Она нас обоих хотела видеть. Садись. Выясним кое-что необходимое…

– Благодарю. Мне удобней будет стоя, – сухо ответил Никитин, еще внутренне не приготовленный к продолжению вчерашнего разговора, и подумал неприязненно: «Но зачем она? Зачем понадобилось ее присутствие для выяснения наших отношений?»

– А надо бы, товарищ старший лейтенант, – сказал не без убеждения Таткин и, крякнув, взвалил вещмешок на плечи, заковылял к двери. – Сродственникам и женщинам завсегда это полагается делать. А то нехорошо как-то. Не в окопе, а в доме жили.

– Идите! – отрезал Гранатуров. – Хватит тут лазаря петь!

Он сам закрыл за солдатами дверь, медленно вернулся к столу и, продлевая медлительность движений, посмотрел с долгим выпытывающим вниманием на Никитина, проговорил, криво улыбаясь:

– Как спалось, лейтенант? Ты помнишь, что вчера говорил? Ты вчера правду говорил. Так?

– По-моему, да. Но стоит ли сейчас повторять? – ответил Никитин, не очень последовательно помня подробности своего впервые испытанного тяжкого опьянения, когда ему в бессилии и отчаянии перед незаполнимой пустотой хотелось вызвать на ссору Гранатурова и обвинить себя и всех, кто остался в живых, кто, казалось, не сознавал на поминках, что случилось вчера.

Гранатуров сел, привалился локтем к столу и уже острым, обрезающим взором глянул на Галю, которая молчала по-прежнему безжизненно, откинув руку с забытой сигаретой в пальцах.

– Так вот. Правда так правда, Никитин. До конца, – выговорил Гранатуров и повторил: – До конца. В сумке лейтенанта Княжко было письмо… Н-да, письмо Галине. Где оно? Принеси его и отдай. Ей отдай. Галине.

Никитин никак не ожидал, совсем не рассчитывал, что причина его вызова к комбату может быть связана с письмом, что разговор пойдет о письме Княжко, увидел тотчас же, как, уронив пепел на кожаное сиденье дивана, чуть-чуть вздрогнула, сместилась рука Гали, и ее блестящие сухим блеском глаза точно в ту секунду неспокойно заметили его и поняли, что он должен что-то сделать, объяснить, сообщить ей… «Что, Никитин? Что вы узнали о нем и обо мне? И нужно ли это?» Но Никитин, соображая, что необходимо сейчас сказать Гранатурову, не отвечал ей, и она наконец спросила голосом крайнего утомления:

– Какое письмо, лейтенант?

– Письмо?.. – проговорил механически Никитин, будто скользя по кромке отвесного обрыва, за которым лежал весь вчерашний день и где была смерть Княжко.

– Ну, что раздумываешь? – раздраженно загудел Гранатуров. – Что стоишь, ей-богу, как памятник? Отдай по адресу письмо. Не ясно, о чем говорю?

– Нет.

– Дурочку ломаешь, Никитин? Что не ясно? Где письмо?

– А что должно быть «ясно»? – сказал Никитин, вспыхнув злостью, как вчера на поминках, теперь явственно отдавая себе отчет, зачем ему, Гранатурову, надо было показать письмо Гале. – Во-первых, – проговорил он, захлестнутый неподатливым сопротивлением, – во-первых, комбат, лучше по уставу – на «вы»! Во-вторых, о чем вы спрашиваете? Никакого письма в документах лейтенанта Княжко не было. Вы, как и я, вчера слишком много выпили, и вам, комбат, привиделось какое-то письмо. («Значит, он до моего прихода мог сказать о письме Гале, а я лгу… – пронеслось у Никитина. – Значит, на самом деле он требует от меня голую правду, чтобы это письмо доказало ей отношение Княжко».) Простите, Галя, – договорил он умереннее, оборачиваясь к ней. – Это ошибка…

– Ты, Никитин! Льешь воду, врешь! Где письмо? Порвал?

– Если вы будете «тыкать», комбат, и орать, я уйду немедленно.

Гранатуров толкнул локтем стол, задребезжавший неубранными грязными тарелками, и встал, посерев лицом, видимо, уколотый болью задетой об угол стола раненой руки. Прижимая ее к груди, с выражением гнева и перебарываемой боли, он приблизился к Никитину, опахнув госпитальным запахом какого-то лекарства, исходившего от несвежего бинта; глаза его без зрачков наливались шальным огнем.

– Ладно, давай по-интеллигентски, на «вы». Дураком меня считаете, лейтенант? Много пили вы! Мне память пока еще не отшибло, я-то все помню! И помню, как вы, лейтенант, – Гранатуров интонацией насмешки выделил слово «вы», – взяли у меня письмо. Знаете, Галочка, – он переменил тон, придавая голосу вкрадчивую мягкость, – знаете, что было написано в письме?

– Нет.

– Не знаете, что было в письме? Да, конечно, вы не можете знать.

– Нет. Не знаю. – Она сомкнула веки, вжимаясь затылком в спинку дивана, и судорога глотания прошла по ее горлу, а Никитина, как тогда на поляне, опять поразила вороненая чернота волос, косым крылом свисавших на мраморную белизну щеки. – Нет… не хочу знать, – проговорила она шепотом, не размыкая век, и морщинка страдания прорезала ее белый лоб. – Нет, – повторила она внятней и открыла глаза, в мертвенном спокойствии глядя на окно, где горячо обливало сосны косматое утреннее солнце. – Вам, комбат, я не верю…

Гранатуров вздернул мощными плечами, ноздри его зло разбухли, он выговорил: