мет. Моцарт – как некий херувим, который уходит, улетает – но ведь там

об этом нет ни звука! Там есть только легкость движения… Максимум

легкой оранжевой движущейся невероятной жизни прет за собой такой

же максимум смерти. Вот в этом отношении это просто классная вещь!

Мне очень жалко, что она забыта. Этого нельзя сделать и в кино. Только

в  поэзии.  В  прозе  (да  и  в  поэзии)  испанцы  это  умели  делать:  Мачадо,

например. Там страсти и смерти столько!.. Страсти столько, что смерть

будет. Это умел делать еще японец Кавабата. Японцы вообще умеют это

слышать, правда, в каком-то страшном виде… Вот она его так любит, так

любит (взаимно!), что осталось либо расстаться, либо умереть.

Ю. К.: И умирает…

М. Н.: И умирает…

96 О. Э. Мандельштам. «Бессонница, Гомер, тугие паруса…».

232

Это все делает поэзия. Вот, скажем, у Юры есть стихотворение, где

пилотка и лодка рифмуются:  «… и на кусте качается пилотка. / И в тол-

чее густого комарья / играет на волне пустая лодка»97. Там вообще ни-

чего больше нет, но жизни там так много, что сейчас будет смерть – и

она там есть! Никто с такой чудовищной емкостью на таких немыслимо

маленьких масштабах не умеет делать такие вещи. Это умеет делать толь-

ко поэзия. Это что-то удивительное! Это точно так же удивительно, как

ювелирка каким-то странным образом сочленится, совмещается с мону-

ментальным искусством уже в силу того, что обрабатывается камешек,

которому миллиарды лет и который стоит страшных денег… То есть я,

с такой крошечкой работая, общаюсь с какими-то глобальными вещами.

Так работает абсолютно вся поэзия. И поскольку поэзия умеет делать то,

что никто не умеет, она подчиняется закону, которому никто не подчиня-

ется. Закон этот не осознан, не назван и не может быть назван, потому что

даже тем людям, которые это делают, его не сформулировать, их долг –

его слушать и ему подчиняться, но вовсе не их долг его формулировать и

объяснять. Чем больше я читаю стихи, тем больше я в этом утверждаюсь.

Вот удивительно, что это заметно даже на объеме строки! Скажем, есть

стихи – вот сплошная графомания, но там!.. Вот я одну строку помню:

« Как кукла мертвая, мертва…». Ну это же здорово!

Ю. К.: Да-а-а-а!..

М. Н.: Есть такая песенка, которая просто набита подобными веща-

ми, всплесками высокой поэзии. Речь идет об аварии: « Машинист поехал 

дальше,  /  Махнув  по  воздуху  рукой,  /  А  трупы  в  ужасе  лежали,  /  Объ-

яты страхом и тоской». Это как-то совершенно по-особому страшно!

Но страх начинается, заметьте, когда он « махнул по воздуху рукой»… Зна-

чит,  мы  уже  едем  в  каком-то  другом  пространстве…  Когда  поэзия  как

таковая начинает сбываться, это просто столбняк.

Ю. К.: А какие-то признаки другие, не физические, есть?

М. Н.: Ну,  во-первых,  конечно,  воздействие.  Когда  я  читаю  про-

зу,  я  что-то  узнаю,  я  кому-то  сочувствую,  более  того,  мне  сообщаются

мысли, которые я готова принять как высокопробные. Когда, допустим,

Толстой убивает князя Андрея за то только, что он недостаточно доверял

жизни, это ужасно, но я признаю его правоту. Потому как Анатоль Ку-

рагин, какой бы он сволочь ни был, доверял жизни гораздо больше. При

таком раскладе мне выделяется какая-то роль в общении с этим.

Но я никаких знаний, никакой информации не получаю, когда я чи-

таю поэзию. И думать я начинаю, если я начинаю думать, совершенно

97 Ю. В. Казарин. «Все позади – судьба и лебеда…».

233

с другого места. Меня подвигает на какое-то думание нечто другое, мне

остается трепет, глобальное волнение, который мое внутреннее простран-

ство, как тектонические плиты, сдвигает… В моем внутреннем простран-

стве, которое я, допустим, считала устойчивым, удобным, комфортным

(ужасное слово! Я умираю, когда говорят «я в шоке» и «мне комфортно».

Боже ты мой! Какой кошмар!..) происходит сдвиг.

Ю. К.: А есть же поэтическая имитация?

М. Н.: Это очень печальный вопрос. Дело в том, что большинство

людей, которые читают стихи, любят стихи среднего уровня.

Ю. К.: А средний уровень – это и есть имитация.

М. Н.: Там бывают проблески, прожилочки поэзии. Но они их любят

не за это, они их любят за то, что это понятно им самим. Им кажется, что

они причастились чему-то возвышенному. Вспомните, я вам рассказыва-

ла про одну женщину в Богдановиче, которая меня спросила: «А у Вас для

души есть что-то?» Видимо, что-то вроде « Любовь не вздохи на скамей-

ке…». Но, с другой стороны, вспомним пятилетнего мальчика, который

сказал, что « На севере диком…» – это про любовь. Людей, которые будут

в поэзии серьезно нуждаться, было, есть и будет мало. И с этим надо со-

гласиться, потому что это правильно. Есть ведь ужасно интересные вещи:

когда я работала в библиотеке, мы с девочками договорились не выдавать

Асадова, говорить, что у нас его нет. Но те люди, которые считали, что

Асадов  –  высокая  поэзия,  они  же  читали  Есенина,  а  Есенин  –  это  по-

эзия. Это, значит, есть такие поэты, такие величины, которые… нет, я не

считаю, что они находятся на границе… Ну, сравните у Есенина поэму

«Анна Снегина» и некоторые его вещи… Быков говорит, что лучшая по-

эма того времени – это «Спекторский» Пастернака, нет, лучшая поэма –

«Анна Снегина» Есенина.

Ю. К.: Лучшая поэма – это «Демон»…  (Смеется.)

М. Н.: Да, лучшая – «Демон», но она до сих пор никем не понята.

И такой должна остаться.  (Шепотом.) И вот по какой причине: я однаж-

ды держала в руках натуральный рубин, который весь восток считает бо-

лее мощным, чем алмаз. Когда его держишь, испытываешь робость и тре-

пет, ибо в нем стоит огонь, жар, который, уверяю вас, может вырваться…

(Шепотом).  И когда я его держу, я ощущаю эту возможность. Почему

так, никто объяснить не может, точно так же с поэмой «Демон» – объ-

яснять не надо. Что касается Есенина, он настоящий поэт, очень талант-

ливый, очень хороший, у него есть другое… Повторяю слова его тещи

(которая, естественно, его не любила – кому нужна такая пьянь и рвань):

когда она подошла к его гробу (а он лежал с разбитым лбом…), она сказа-

ла, что она все ему готова простить, ибо она увидела замученного ребен-

234

ка… Она правильно сказала, ибо существует такой закон природы: если

ты меня не полюбишь как мужа, как брата, как любовника, как товарища,

я тебя достану – ты меня полюбишь как замученного ребенка. В Есенине

щемящей нотой присутствовало поэтическое начало. То, что он безумно

нравился  женщинам,  я  прекрасно  понимаю.  Это  правильно.  Молодой-

то он был очень хорош собой. Так вот, что касается «Анны Снегиной»:

в русской литературе была такая традиция, такое особо качество, кото-

рое я безумно любила, – целомудрие. Это в наше время считается, что

чем больше я голый, тем больше я современный. И вот «Анна Снегина»:

«Не знаю, зачем я трогал / перчатки ее и шарф…», и дальше –  «Обиду 

мою / на болоте / оплакал рыдальщик-кулик…» – это просто потрясающе,

не замечать и не хвалить это просто ужасно! И когда мне кто-то говорит,

что Есенин плохой поэт, это ужасно стыдно, это отвратительно и просто

безнравственно. Почему он так пронимает: у него есть вот это качество –

замученного ребенка и еще какая-то песенность, которая по-любому про-

бивает тебя, если ты русский человек.

Так вот, что касается поэзии, она совершает какую-то внутреннюю