Сюзанна бросила взгляд в направлении звука.
– Эдди! – проговорила она, уставившись на стрелка широко распахнутыми, испуганными глазами.
И тут вдруг из зеленой твердыни леса донесся вопль – громогласный крик ярости. Упало еще одно дерево, потом – еще. Шум поднялся такой, как будто там строчили из миномета. Сухой лес, сказал себе Роланд. Мертвые деревья.
– Эдди! – на этот раз она закричала. – Я не знаю, что это, но оно рядом с Эдди! – Сюзанна схватилась руками за колеса своей коляски и принялась ее разворачивать, тяжело преодолевая сопротивление почвы.
– Нет времени. – Роланд подхватил ее подмышки и снял с коляски. Ему и раньше не раз приходилось тащить ее на себе – и ему, и Эдди, – в тех местах, где нельзя было проехать на инвалидной коляске, но она все равно поразилась, в который раз, его сверхъестественно быстрой и жесткой скорости. Вот она сидит у себя в коляске, заказанной в конце 1962 в лучшей нью-йоркской ортопедической клинике, а буквально через секунду – уже восседает на шее Роланда, точно этакая деваха на стадионе, подающая сигнал к овациям, сжимая крепкие бедрами его шею, а он, сцепив руки в замок, поддерживает ее за поясницу. Он побежал вперед, шурша подошвами по усыпанной хвоей земле, точно между следами колес от ее коляски.
– Одетта! – В минуту стресса Роланд, сам того не сознавая, обратился к ней по имени, под которым впервые узнал ее. – Только не вырони револьвер! Во имя отца своего!
Теперь он несся, лавируя среди деревьев. Паутина теней и пятна солнечного света сменялись на лицах у них в подвижной мозаике. Дорога лежала под гору. Сюзанна левой рукой отбивалась от ветвей, норовящих спихнуть ее с плеч Роланда, а правую держала на рукояти древнего револьвера.
Миля, твердила она себе. Долго оно, пробежать милю? Да еще если нестись сломя голову? Наверное, недолго, если только он не навернется на этих иголках… но, может быть, все равно слишком долго. Господи, только бы с ним ничего не случилось… с моим Эдди…
И как бы в ответ на ее безмолвные призывы снова раздался рев невидимого пока зверя. Оглушительный, точно гром. Точно рок.
Он был самым громадным созданием в этом краю, который когда-то носил название Больших Западных Лесов, и самым древним. Исполинские вязы в долине были всего лишь тоненькими черенками, когда медведь явился сюда из туманных пределов Внешнего Мира, точно жестокий скиталец-король.
Когда-то в Западных Лесах жили люди, Древние (это на их поселения в долине набредал Роланд в течение последних недель), но они все бежали отсюда в страхе перед исполинским бессмертным медведем. Когда Древние обнаружили, что у них появился незваный сосед в этом краю, куда они тоже пришли издалека, они попытались его убить, но стрелы их лишь разъярили зверя, не причинив ему никакого ощутимого вреда. Но, самое страшное, он, в отличие от других лесных тварей, отнюдь не пребывал в неведении относительно того, откуда исходят его боль и муки – он был умней даже хищных котов, что обитали в песчаных холмах на западе. Этот медведь знал, откуда исходят стрелы. Он знал. И за каждую отметину в плоти под своею косматой шкурой он лишал жизни троих-четверых, а то и с полдюжины Древних: женщин, если ему удавалось до них добраться, если же не удавалось, тогда – детей; их же воинами зверь откровенно пренебрегал, и то было предельное унижение для людей.
И вот, когда Древние поняли его истинную природу, они прекратили попытки его убить, ибо то был не зверь, а воплощенный демон… или тень божества. Они назвали его Миа, что на их языке означало: «мир под покровом мира». И вот теперь, ростом в семьдесят футов, могучий зверь – после восемнадцати, если не больше, столетий безраздельного своего правления в Западный Лесах, – он умирал. Быть может, причиной тому явился крошечный, микроскопический организм, который проник в его тело вместе с едою или питьем; быть может, время и возраст взяли свое; но скорее всего – причиной явилось и то, и другое. Впрочем, причина уже не важна, важен ее результат: размножающаяся в невероятною скоростью колония паразитов, опустошающих его легендарный мозг. После стольких веков его рассчетливый жесткий ум не выдержал, и Миа лишился рассудка.
Медведь снова почуял людей, которые вторглись в его заповедный лес; он здесь царил, на безбрежных его просторах, но если что-то случалось действительно важное на территории царства Миа, очень скоро он узнавал об этом. На этих людей он не стал нападать, он просто ушел подальше от них. Не потому что боялся, а потому, что ему не было дела до них, как, впрочем, и им – до него. Но тут за дело взялись паразиты, и безумие его нарастало, и он вдруг решил, что это Древние снова явились тревожить его, что это вернулись охотники со своими капканами и ловушками и поджигатели леса, вернулись, чтобы приняться за старое. И вот, лежа в последней своей берлоге, в тридцати милях от поселения новоприбывших, слабея день ото дня, он пришел к мысли, что Древние все-таки отыскали средство, которое свалит его: яд.
На этот раз он явился не мстить за какие-то мелкие раны, он пришел уничтожить их всех, пока их медленный яд не прикончил его… и пока Миа до них добирался, все его мысли исчезли, растворившись в багряной ярости, в скрежещущем шорохе у него в голове – шорохе ворочающегося существа у него в мозгу, которое раньше исполняло свою работу в тишине и спокойствии, – и в жутковато-обворожительном запахе, что вел его прямо к лесному лагерю трех пилигримов.
Исполинский медведь, настоящее имя которому было, конечно, не Миа, продирался по лесу, точно ходячее здание – косматая башня с налитыми кровью сверкающими глазами, горячечными и безумными. Его громадная голова, увенчанная гирляндой из отломанных веток и хвойных иголок, раскачивалась непрестанно из стороны в сторону. Время от времени он чихал, разражаясь приглушенным взрывом звука – АП-ЧХИ! – и из ноздрей у него вылетали извивающиеся белесые паразиты. Его лапы с загнутыми когтями в три фута длиною рвали деревья на части. Шел он на задних лапах, и там, где ступал он по мягкой земле, оставались глубокие следы. От него пахло свежим хвойным бальзамом и застарелым прокисшим дерьмом.
А тварь у него в голове корчилась и вопила, вопила и корчилась.
Медведь шел напрямик: по почти безупречной прямой – к лагерю тех, кто отважился возвратиться в его леса. Из-за них у него в голове поселилась эта зеленая темная боль. Древние или Новые это люди, они все равно умрут. Иной раз, проходя мимо иссохшего дерева, исполинский медведь чуть отступал от прямого курса, чтобы сбить мертвый ствол наземь. Ему нравился этот сухой взрывной треск от падающих стволов. Когда гниющее дерево грохалось оземь или зависало, запутавшись в кронах других деревьев, медведь шел дальше сквозь косые лучи солнечного света, затуманенного облачками древесных опилок.
Уже два дня Эдди Дин занимался резьбою по дереву – в последний раз он пытался чего-нибудь вырезать лет этак в двенадцать и с тех пор больше за это не брался. Он помнил только, что тогда ему нравилось это занятие, и думал, что и теперь у него получится. Всего Эдди, конечно, не помнил, но было одно ясное воспоминание: Генри, его старший брат, не терпел, когда Эдди садился резать.
«Вы посмотрите на этого гомика! – говорил тогда Генри. – Что мы сегодня творим, мой голубенький? Кукольный домик? Ночной горшок для твоей мелкой пиписки? О-о-о… какая КРАСОТУЛЯ!»
Генри никогда не говорил Эдди прямо, мол, бросай, брат, это тупое занятие. Нет, чтобы подойти к нему и сказать напрямик: «Может, ты прекратишь это дело, братец? Видишь ли, у тебя хорошо получается, а когда у тебя что-нибудь хорошо получается, это выводит меня из себя. Потому что, пойми меня правильно, братец, этого ждут от меня: что я буду умелым парнишкой, у которого все-все выходит. Я. Генри Дин. Но я знаю, братишка, что мне надо делать. Я лучше буду тебя дразнить. Потому что, если я прямо тебе скажу: «Не делай этого больше, это выводит меня из себя», – то ты решишь еще, будто бы у меня с головою не все в порядке. Но дразнить я тебя могу. Так поступают все старшие братья, верно? Не станем и мы выходить из образа. Я буду дразнить тебя и выставлять тебя дураком, пока ты… мать твою… не ПЕРЕСТАНЕШЬ! О'кей?»