– Есть проблемы? – произнес Тауэр с безразличием анаконды, готовой заглотнуть кролика.

Тревожный звоночек побудил привратников рая ускорить свою мозговую деятельность. Взгляд девушки уперся в фамилию кого-то, отмечающего якобы праздничную дату и записавшегося самым последним на престижный столик.

Она вопросительно взглянула на своего босса, мысленно получила от него некий положительный импульс, и кончик карандаша навис, как клюв ястреба, над именем тщеславного неудачника, так стремящегося выбраться из своей мышиной норы к сияющим высотам Беверли-Хиллз.

Адонис кивнул, карандаш опустился на бумагу и провел по фамилии тонкую, но четкую черту.

Теперь улыбка, направленная на Тауэра, сияла уже, как тысяча солнц.

– Ваш столик справа. Я провожу вас.

Движения ее, словно у змеи, облаченной в пурпур, были восхитительно изящны. Следуя за ней, Тауэр не постеснялся вслух пояснить Пауле:

– Здесь важно, кто где сидит. Как в джунглях… кто наверху, тот забирает свет у нижних, а тем приходится изворачиваться и цепляться за стволы. Правда, если удастся выбраться этим вьющимся паразитам на солнышко, то уж они не дадут заносчивым пальмам спуску, сгложут их с вершины и высосут все соки.

Уинтроп чуть подвинул плетеный стул, и Паула, отблагодарив его взглядом, села, блаженно расслабившись. Она как будто очутилась в огромном прозрачном сосуде, отделенном от реальности, и где все было так романтично. Розовая накрахмаленная скатерть на столе, изящный горшочек с прекрасными живыми цветами, свечи, заключенные в богемское стекло и распространяющие теплый оранжевый свет, и пальмы вокруг.

Величественный официант – весь в белом и с красным галстуком на шее – спросил насчет напитков.

– Мне коку, – сказала Паула.

Она слишком устала, чтобы стесняться, слишком голодна, чтобы задаваться вопросом, для чего на салфетках разложено столько вилок разных размеров. Там, где запах больших денег заглушал все ароматы мексиканских соусов и экзотических цветов, она, конечно, ощущала себя нелепой приблудой, но высокий статус того, кто привел ее сюда, позволял ей вести себя так, как ей было угодно.

– Мне скотч и соду. Вы знаете мою марку. Безо льда, – сказал Уинтроп Тауэр. – А тебе не стоит глотать здесь, в нашем благословенном городе, что-либо крепче, чем «Перье» или «Шардоне», на худой конец. Все остальное рассматривается как умышленное нанесение вреда своему здоровью, а собственное здоровье – культ богатых. Под этими пальмами они могут сосать хоть текилу из пожарных шлангов, но если ты пригубишь в их компании нечто подобное, то тебя сочтут обычной пьянчужкой. В Беверли-Хиллз пьянице уже не доверяют, как и тому, кто отбыл срок в тюрьме. Право пить открыто, на глазах у всех, надо заслужить. Как я, например. Я перенес сюда английские законы. Тут я вроде высокорожденного лорда.

– Но вы же не англичанин. Хотя иногда мне кажетесь…

– Только кажусь. И временами играю роль. – Уинтроп усмехнулся. – Впрочем, в моей жизни был британский период, правда, очень короткий. Он мне не запомнился.

Виски появилось на столе, и Уинтроп набросился на него с такой же жаждой, как и Паула на ледяную кока-колу.

– Может, я покажусь вам глупой, но мне до сих пор неясно, чем вы занимаетесь, мистер Тауэр. Я только догадалась, что вы продаете красивые и редкие вещи.

– Для тебя я не мистер Тауэр, мы же договорились. Для близких друзей вроде тебя – вообще Уинти. А главный мой бизнес в том, что я оберегаю богачей от приступов свойственной им очень распространенной болезни. Хочешь знать какой?

– Хочу.

– От дурного вкуса. Они от этого очень страдают.

Паула зашлась смехом.

– Это что, так опасно? И заразно? Я считала, раз ты богатый, значит, умный.

– Делать деньги и быть умным – далеко не всем дано. А если честно, то лишь отдельным единицам. Но с ними я не сталкивался. Зато те, с кем я имею дело, просто безмозглые осьминоги, у которых великолепно развит хватательный рефлекс. И добытую пищу они переваривают, не ощущая вкуса.

– А ты… Уинтроп. – Паула чуть замешкалась. – Ты ведь тоже очень богат.

– Деньги бывают разные и по-разному пахнут. Большую их часть я получил по наследству, что сейчас кажется старомодным. – Уинтроп залил в себя остаток виски и попросил у появившегося мгновенно рядом белоснежного официанта повторить ту же самую большую порцию.

Он откинулся на спинку стула и стал изучать сидящую напротив Паулу, словно через линзы, просветленные выпитым спиртным. Крепчайшее виски уже распространилось по его кровеносной системе, а на пустой желудок оно действовало особенно быстро. В мыслях появилась желанная легкость, но радужную оболочку, которую он создал вокруг себя, опрокинув первый стаканчик, прорезал, словно ножом, мерзкий звук извне.

– Уинтроп, дорогой, почему ты не откликаешься на мои звонки? Ты должен немедленно появиться у меня в доме. С мужем я вконец разругалась. Мне нужен декоратор, чтобы убрать из дома все следы этого подонка. Я хочу все переделать, все комнаты, чтобы им в доме и не пахло.

Фигура, словно явившаяся из фильма ужасов, нависла над столиком, вся сверкающая, в обтягивающем платье с перламутровыми блестками, с гибким змеиным станом и с грудями, напоминающими два футбольных мяча. Облако изысканных ароматов, неведомых Пауле, но явно дорогих духов, окутывало ее.

– Прежде чем декорировать заново дом, Миранда, ты бы занялась лучше собой. Пора тебе изменить свой облик. Или ты так не думаешь? – сказал Уинтроп, морщась от удушливого запаха и слюны, брызнувшей ему в лицо из уст темпераментной красавицы.

От такой прямолинейности в выражениях Пауле стало не по себе. Она затаила дыхание, ожидая, что сейчас разразится скандал.

– О чем ты говоришь? – спросила Миранда, растерянно моргая огромными наклеенными ресницами. – Что ты имеешь в виду?

– Операцию по удалению жира, – со злой улыбочкой ответил ей Уинтроп. – Ты знаешь, что в Америке ежегодно выкачивается пять тысяч литров человеческого жира. И я уверен, дорогая, что две трети этой дряни добывается здесь, в Беверли-Хиллз. Можно сказать, что тут просто жировой Клондайк.

Она обиделась и удалилась с высоко поднятой головой. Именно этого Тауэр и добивался.

– Ты нажил себе врага, – сказала Паула.

– Плевать. Она не заслуживает внимания. Из списка Афродит Беверли-Хиллз она уже вычеркнута.

Уинтроп быстро покончил со второй порцией виски.

– Послушай, Паула. Пока я еще трезв, не обсудим ли мы работу, которую я тебе могу предложить?

Глаза у Паулы расширились, и она чуть не подавилась только что отправленным в рот куском хлеба. Бог мой, работа! Но какая? Вероятно, стирать пыль с великолепных вещей, собранных в его сокровищнице, в тиши, прохладе и безопасности, быть досыта накормленной, иметь крышу над головой и надежную опору для прыжка наверх.

– Что за работа?

– Пока точно не знаю. Возможно, подпевать мне, когда я захочу петь. Ну а если серьезно, вести со мной беседы на разные темы, быть со мной рядом, помаленьку вникать в мои дела… вообще болтать по-дружески, с открытой душой, чем мы и занимались до прихода сюда. Сколько ты за это желаешь получать? Пять сотен? Или пятьсот пятьдесят?

– В месяц?

– В неделю, свет моих очей. В неделю.

– Вот это да!

Уинтроп обрадовался, увидев ее энтузиазм. Мысль о смерти не слишком тревожила его, даже после инфаркта, но сознание, что конец все-таки неминуем, портило ему удовольствие, получаемое от жизни. Невозможно примириться с тем, что прекратится полностью его кипучая деятельность. О неизбежности смерти сказано было много, и мало кто защищал идею вечной жизни, и все же… Обидно, что накопленные опыт и мудрость испарятся, исчезнут неизвестно куда, а плоть, столько физических усилий потратившая на поддержание своего существования, пережившая столько мук и наслаждений, станет прахом. И добрая память, оставленная тобою на этом свете, тебе-то самому напрочь не нужна. От нее тебе ни тепло ни холодно, раз ты превратился в ничто, в дымок из трубы крематория, смешавшегося с лос-анджелесским смогом. Воистину бог злобно поиздевался над человеком, наделив его знанием конечности бытия.