Голоса смолкли. Кто-то кашлянул простуженно.
— Плащ-палатку аккуратней бы… Снайпера лупят!
В землянке было сыро, холодно, из артиллерийской гильзы синевато светило бензиновое пламя, озаряя мокрые стены. Здесь были трое — Зоя, Рубин и Нечаев; они, согреваясь, теснились около высокого огня потрескивающей самодельной лампы, и все повернули головы к входу. Сержант Нечаев, полулежавший возле Зои, локтем своим касаясь ее колен, — шинель расхристана на груди, так что виден тельник, — испытующе глянул на нее; вспыхнула под усиками эмалевая улыбка:
— Вот, Зоечка, и лейтенанта дождались!
А сидевший на пустом снарядном ящике ездовой Рубин вдруг заерзал, с преувеличенной занятостью стал хватать заскорузлыми большими пальцами брызжущие из гильзы языки огня. Зоя так быстро вскинула голову к Кузнецову, что блеснули, залучились тревогой зрачки, и тихо, с облегчением улыбнулась. Лицо ее ничем не напоминало то недавнее, что было подле орудия; оно сильно осунулось, похудело, в подглазьях обозначились полукруглые тени, губы почернели, казались искусанными, шершавыми. «Нет, — мелькнуло у Кузнецова, — никто бы не смог ее поцеловать в эти черные губы. Что у нее с губами? И почему так смотрит на нее Нечаев?»
— Ну вот, слава богу, что вы пришли, родненькие! — сказала Зоя, улыбаясь с откровенной радостью. — Я очень ждала вас, мальчики. Хотела увидеть живыми. Слава богу, пришли. Где вы были?
— Недалеко. В гостях у фрицев, Зоечка. Вот с лейтенантом немецкие посты проверяли, — ответил Уханов и, стоя с нагнутой головой, бросил к огню лампы кожаный круглый саквояжик, совсем домашний, с никелированными, заиндевевшими на морозе застежками. — Принимай, братцы, трофеи. Нечаев, расстели брезент! Небось жрать все хотите, как лошади? Нашему родному старшине — боевой привет. Сидит, видать, коровья морда, в тылу где-нибудь на своем котле и медалями, старый сортир, храбро позвякивает, страдает о нас!
Нечаев засмеялся, а Зоя снизу смотрела на Кузнецова, покусывая губы, теперь уже не улыбаясь, а Рубин, суровея багровым лицом, скашивался исподлобья на Зою, громко сопел.
— Лейтенант, — позвала Зоя, скорее не голосом, а огромными глазами на исхудалом лице, и закивала ему. — Сядьте, пожалуйста, со мной. Мне нужно поговорить с вами. Нет, — покусав губы, поправилась она, — вот возьмите записку. Это от Давлатяна. Он просил меня вам ее передать. Вечером я не смогла. Невозможно было отойти от раненых. Хорошо, что Рубин мне помогал. Скажите, лейтенант, мы в окружении разве?
Он взял протянутую записку, не ответив на ее вопрос. Спросил:
— Зоя, как он? В сознании?
— То на том свете, то на этом, — мрачно прогудел Рубин. — Вас все звал. Говорит, сказать что-то надо…
Кузнецову известно было о положении лейтенанта Давлатяна, тяжело раненного еще в начале боя, известно было, что он почти обречен; бросив взгляд не на Рубина, а на Зою, Кузнецов понял, что состояние Давлатяна по-прежнему безнадежно, и осторожно развернул записку, на которой было крупно накорябано химическим карандашом:
«Лично лейтенанту Кузнецову от лейтенанта Давлатяна. Коля, не оставляй меня здесь раненым. Не забудь про меня. Это моя просьба. А если больше не увидимся, в левом кармане комсомольский билет, фотокарточка с надписью и адреса. Мамы и ее. Возьмешь и напишешь. А как — сам знаешь. Только без сантиментов. Все! Ничего у меня не вышло. Я — неудачник. Обнимаю тебя. Давлатян».
Зоя встала, морщинка судороги, похожей на улыбку, тронула ее губы.
— Будьте живы, родненькие мальчики. Мне — к раненым. Я и так у вас долго.
— Зоя, — хмуро сказал Кузнецов и, сунув в карман записку, шагнул за ней к выходу. — Я с вами пойду. Проводите меня к Давлатяну.
— Как, славяне, дышите пока? — спросил Уханов. — Паники не наблюдается?
Сержант Нечаев, внимательно проследивший карими, в красноватых от усталости жилках глазами за тем, как колыхнулся перед отдернутой плащ-палаткой Зоин полушубочек над ее полными, будто вбитыми в короткие, перепачканные глиной валенки ногами, вдруг лег на спину не то с выдохом, не то со стоном; весь он потерял прежнюю щеголеватую и броскую яркость, — темнел заросший подбородок, усики и косые бачки выделялись неаккуратно, — поскреб ногтями тельник на груди; сказал с шутливым сожалением:
— Эх, жизнь-индейка! Что бы я попросил, кореши, у господа бога, если судьба нам здесь?.. Хотел бы я, товарищ бог, перед смертью какую-нибудь девку до полусознания зацеловать!.. Ничего в Зойке нет, может, глаза и ноги одни, а прижаться на одну ночку бы, братцы, и потом хоть грудью на танк! Смотрю, Кузнецов не теряется. Как, Рубин? Наверно, ты в своей деревне шастал к девкам? Много девок-то перепортил?
— Рас-смотрел, бабник… ничего нет, — передразнил Рубин. — Глазами ты мастак. Зойку-то… А вот глаза и ноги ее не про тебя. Соображаю, это дело тебя в темечко стукнуло. Бесился после шоколада во флоте-то!
— Нет, Рубин, а мне по роже твоей видно, что ты через плетни тихой сапой шастал! Здоров ты, бугай! Об шею рельсу сломать можно.
— Ша, славяне! С кем Зойка, не наше дело! — прикрикнул Уханов. — Вообще, Нечаев, люблю я тебя, но кончай травить морскую баланду насчет санинструктора. Мне лично осточертело. Смени пластинку! И ты, Рубин, осади коренных! — Уханов с обозначившейся угрозой на лице обождал тишину в землянке, затем сказал, смягчаясь, добродушно: — Вот так, люблю мир в семействе. Держи, Нечаев, награду за подбитые танки! В бронетранспортере пару взял. Вместе с чемоданчиком. Один дарю!
Уханов снял с ремня большую кобуру с парабеллумом, кинул небрежно к ногам Нечаева. Нечаев, хмыкнув, не без любопытства отстегнул кнопку, вытянул массивный, воронено отливающий полированным металлом пистолет, взвесил его на ладони.
— Офицерский, сержант? Сильная тяжесть…
Рубин покосился на чужое оружие — личное оружие убитого немца, который несколько часов назад стрелял по ним, кричал команды на своем языке, ненавидел, жил, надеялся жить, — проговорил мрачно:
— Солидная штука парабел. А вот не имеем мы права немецким воевать.
— Начхать! Этого? — мотнул головой Нечаев на саквояжик, который вертел в руках Уханов, трогая застежки. — Офицерский? Его?
— Похоже, его. Без ошибки — чемоданчик со жратвой. Поэтому и взял. Посмотрим. Не гранаты в чемоданчиках возят.
Уханов дернул никелированные застежки на аккуратном, туго набитом, мирного вида саквояжике, раздвинул края, тряхнул его над брезентом.
Из саквояжа посыпались на брезент пара нового шелкового белья, бритвенный прибор, колбаса и буханка хлеба в целлофане, пластмассовая мыльница, плоский флакончик одеколона, зубная щетка, два прозрачных пакетика с презервативами, фляжка в темном шерстяном чехле, дамские часики на цепочке. Потом упали на брезент карты в атласном футляре, на котором почему-то нарисован был знак вопроса над берегом голубого озера, где мускулистый мужчина в узких плавках догонял нагую толстую светловолосую женщину, — от всего этого запахло сладковато и пряно, вроде чужим запахом пудры.
Бросились в глаза эти странные, интимные предметы далекой и непонятной жизни неизвестного убитого немца — следы его недавней жизни, обнаженной и преданной этими вещами после его смерти.
— Зря Зоечка ушла, — сказал Нечаев, разглядывая дамские часики на своей ладони. — Разреши ей преподнести подарок, старший сержант? На ее ручке эти часики заиграют. Можно взять?
— Бери, если примет подарок.
— Смотри ты, какое дело с собой возят! — проговорил Рубин, засопел. — Гондон даже в запасе.
— А, одни шмотки! — сказал досадливо Уханов и откинул саквояж в угол землянки. — Не те трофеи. Ладно. Половину жратвы нам, половину Зое на раненых.
Брезгливым движением руки он отшвырнул в сторону все, кроме фляжки, бритвы, колбасы и хлеба в целлофане, потом сорвал целлофан, вынул финку из ножен.
— Шелковое, чтоб воши не держались, — сказал Рубин, хозяйственно щупая грубыми пальцами немецкое белье, и широкое лицо его изобразило ожесточение. — Вот оно как, а!..