— Да, кстати, - сказал Левицкий, - мы с кумом и об этом толковали, - он поднялся, потягиваясь, хрустнул суставами. - Кум на сей раз торчал у меня долго, был весь какой-то нервный, рассеянный. Начнет про одно - перескочит на другое… Вспомнил неожиданно о тебе - поинтересовался твоим состоянием.

— Заботливый кум, - проворчал я. - Может, он что-нибудь чует? Угадывает?

— Н-не знаю. Во всяком случае, ты его сильно интересуешь. И ты сам, и твои песни. О песнях мы как раз и говорили - в частности, о той, из-за которой тебя повязали…

Левицкий смолк, сморщил губы от сдерживаемой улыбки. Я сказал нетерпеливо:

— Ну и что же? Не томи, старик!

— Я обратил внимание кума на одну весьма существенную деталь. В той песне говорится о «ячейке ВКП большевиков» - ведь так? Ну, вот… Я резонно заметил, что это выражение устарелое, характерное лишь для дореволюционной поры. В наше время никто уже так о партии не говорит. И это неопровержимо доказывает, что автором данного текста не может быть такой зеленый юнец, как ты…

— Послушай, Костя, - сказал я растроганно. - Видит Бог, я твой должник навеки. Чем мне отплатить тебе за все?

— Ах, оставь, какие между нами могут быть счеты! - махнул он рукой и повернулся к дверям. - Будь верен общей нашей идее. Это самое важное. Ну, правда, если меня завтра выгонят, - он задержался на пороге, бегло глянул на меня через плечо, - если я потеряю в глазах начальства весь свой авторитет, тогда…

И тут я спросил, словно выстрелил ему в спину:

— А скажи, старик, откуда у тебя такой авторитет? На чем он держится? Кто ты?

— Врач, - сказал он, - кто же еще? Доктор медицины.

— Где же ты раньше работал?

— В германском армейском госпитале, - произнес он отчетливой скороговоркой.

— Всю войну?

— Нет, в самом конце… Ну-с, а первые годы служил в разных местах, в Восточной Пруссии. Прошел выучку у отличных профессоров! С пруссаками у меня связь кровная…

— Так ты что ли немец?

— Нет, - ответил он. - Не совсем… Я родом из Минска. Отец мой весьма известный минский хирург. А мать, это верно, - из старой прусской фамилии. Впрочем, предки ее перекочевали на восток два века тому назад и успели основательно обрусеть.

— Вот оно что! - протянул я. - И где ж ты служил в Пруссии?

— Неважно, - дернул он углом рта. - Какая тебе разница? Школу я во всяком случае прошел хорошую.

Костя стоял, топчась у порога, теребя дверную рукоять. Пальцы его подрагивали, трепетали: разговор этот, видимо, начинал его тяготить. Вдруг он шагнул ко мне, склонил худое, бровастое, остроугольное свое лицо:

— Я, мой милый, специалист известный, опытный… И если могу погореть, то только из-за таких, как ты.

— То есть?

— Думаешь, я тебя первого кладу в стационар с идиотским диагнозом? А скольких приходится освобождать от работы под разными предлогами - ого! Сосчитать трудно. Удивляюсь, как меня до сих пор не вышибли… Одно только пока и спасает: наивная вера чекистов в могущество немецкой медицины. Они ведь - поразительная вещь! - к своим, к вольнонаемным медикам почти не ходят; обращаются в основном ко мне…

В эту ночь я долго не мог уснуть - ворочался в постели, курил. Было тихо в больнице, лишь заунывно подрагивали и дребезжали стекла; буран все заметнее крепнул, свирепел. Снег падал уже не отвесно, а наискось. Стремительный и белесый, он походил на вспененную воду, на бешено летящий поток. Он плескался в окна, со свистом пронизывал ночь, клубился и затоплял округу. Темнота была теперь непроницаемой и грозной. И опять невольно вспомнилось мне: «Свирепая тоска перед рассветом»…

И, потянувшись к лежавшей на тумбочке тетрадке, я торопливо, кроша карандаш, записал первые, едва родившиеся, еще рыхловатые, еще теплые строки:

«Свирепая тоска перед рассветом. Ни звезд, ни зги - средь снежной кутерьмы… А впрочем, может, есть свой смысл и в этом: ведь день всегда рождается из тьмы!»