Я поверил в него лишь тогда, когда караван наш прибыл в Красноярск - на пересылку.

Здесь я провел все последние месяцы, причем сравнительно тихо.

Растеряв почти всех своих старых друзей, я уже не тянулся к новым, держался особняком. Все последнее время общался я в основном с одним только Соломой. От него я не скрывал ничего. Он был единственным из здешних блатных, кто мог меня понять по-настоящему. (Недаром же, не зря являлся он, по его собственным словам, ценителем Есенина!)

И я сказал ему как-то в поздний час за кружкой чифира:

— Знаешь, дружище… С меня хватит. Первый мой шаг на свободу - и я уже не блатной!

— Но что ж ты будешь делать? - наморщился он.

— Попробую писать… Может, получится.

— А если нет?

Я ничего не ответил на это. Да и что я мог ему сказать? Я ведь и сам не был ни в чем уверен.

— Ну, а если не получится, - настойчиво проговорил Солома, - тогда как же? Литература - дело темное, путаное. Там многое от везения зависит, от того, какая выпадет карта. И выбиваться там нелегко! Взять того же Есенина…

— Однако он выбился!

— Но ты же не Есенин.

— Почем знать, - усмехнулся я. - Да и вообще, дело не в этом. Просто я дальше так не могу. Не хочу. Нет сил. Понимаешь?!

— Стало быть, ты точно завязываешь?

— Да…

— Кому-нибудь уже говорил об этом?

— Пока только тебе.

— И правильно, - кивнул Солома, - помалкивай. Покуда звонок не прозвенел, сиди тихо, не залупайся.

— Но почему? - возмутился я. - Почему я должен молчать? Ведь завязать - честно завязать - по нашему закону имеет право каждый блатной?

— Что закон! - он уныло махнул рукой. - Что закон! Времена теперь не прежние. Жестокие времена, настают. В нынешних условиях кто не с нами - тот против… Тебя могут упрекнуть в том, что ты отрекаешься от блатной веры в самый трудный момент, попросту говоря, предаешь нас всех… И что ты на это возразишь?

— Трудно возразить, - поежился я.

— Вот то-то! Потому я и говорю: не спеши… Когда нужно будет, я сам объявлю блатным.

Он помолчал в задумчивости. Заглянул в кружку. Шумно отхлебнул из нее, отдулся. И поднял на меня глаза:

— И потом… Мы же еще не сделали дела! Ты забыл про Николу Бурундука? Помнишь его последнюю просьбу? Или нет - забыл?

— Ну, что ты, - забормотал я в замешательстве. - Как ты мог подумать? Конечно, не забыл, все помню!

Но я действительно забыл… И теперь оправдывался со стыдом.

И так до последнего дня, до самого «звонка» был я прикован к кодле, не мог развязаться с блатными. Восстановить Николу в правах оказалось нелегкой задачей… Но все же я справился с ней. Сделал это - на помин его души! Были и другие дела; все они обсуждались на общих шумных сходках. И я высидел там до конца. Лишь в январе 1952 года (за день до моего освобождения) состоялось толковище, на котором я уже не мог присутствовать; речь шла обо мне! Решалась моя судьба… И покуда она решалась, я слонялся под окнами воровского барака и с тревогою, с беспокойством прислушивался к долетающим оттуда голосам.

Толковище было долгим и бурным, и закончилось оно неожиданно.

На пороге появилась сутулая фигура Соломы. Длинное лицо его морщилось, лунообразный рот улыбался. Поманив меня пальцем, Солома сказал:

— Взойди-ка, голубок, в помещение.

И когда я взошел, он небрежно мотнул головой, указывая в угол:

— Вот смотри. Это для тебя!

В углу пестрой грудою были навалены тряпки - костюмы, сапоги, свитера. Тут же топорщился раздутый, набитый под завязку, мешок. Поглядывая на него, я спросил растерянно:

— Это что? Зачем?…

— А затем, что ты теперь не блатной, - сказал Солома. - Ты же сам говорил: «Первый мой шаг»… Так вот, пусть этот твой шаг будет спокойным.

— Но куда мне столько?!

— Не захочешь носить - продашь! Барахлишко нынче в цене… Главное, чтобы ты по дороге не нашкодил - не засекался по пустякам. Гореть теперь тебе нельзя. Играй чисто, малыш, играй чисто.

И что-то, очевидно, заметив в моем лице, Солома добавил строго, почти угрожающе:

— Не смей отказываться. Бери все! Сходка решила…

— Что же она решила?

— Она решила: быть тебе поэтом!

Париж, 1969-1972 гг.