И с этих пор началась у нас странная жизнь - тревожная, призрачная, бессонная.

Все ночи теперь отец проводил в своем кабинете; курил и расхаживал, поскрипывая сапогами.

Он ждал ареста! Знал, что в любую минуту за ним могут прийти (приходили, как правило, по ночам), и потому не спал. Не желал быть захваченным врасплох. Хотел достойно встретить беду и разделить участь брата.

А беда была близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук - шорох шин за окном, шага на лестнице, дребезг звонка - все напоминало о ней, дышало ею…

Молчаливый, затянутый в ремни, он ходил до рассвета - размеренно, грузно, сцепив за спиною руки по старой тюремной привычке. Эту привычку он приобрел в казематах Николаевской России. Прошло почти тридцать лет, и вот сейчас он как, бы вновь вернулся в прошлое.

Однажды, пробудясь случайно перед зарей, я услышал негромкий глуховатый басок; отец читал в одиночестве стихи из книги «Буйный хмель» - он вспоминал свою молодость. «От окна и до дверей, - читал он в раздумье, - шесть шагов в докучном круге. Медлит ночь в холодной скуке. Тихо в камере моей! Лишь шаги по гулким плитам отмеряют бег минут… И ничто, ничто уж тут не напомнит о забытом. Было прежде что-нибудь? Есть ли что-нибудь на свете? Эти стены, камни эти! Грязь и холод, мрак и жуть».

В этот момент - далеко на лестнице - заскрипели ступени. Спустя минуту оглушительно грянул звонок.

Отец затих на полуслове. Затем раздались четкие, медленные, очень медленные его шаги… Они до сих пор звучат у меня в памяти! И поныне видится мне ночная сцена в прихожей.

Щелкнул замок, дверь распахнулась, и на пороге в полутьме обозначилась плотная фигура в шинели…

Отец вгляделся и шумно перевел дыхание… Это оказался наш сосед, работник военной прокуратуры.

— Уж не за мной ли? - спросил отец. Улыбнулся угрюмо и тут же погасил улыбку.

— Что ты, Женя, что ты, - растерянно ответил тот, - помилуй Бог. Да мы и не занимаемся этим, мы же ведь не оперативники! Просто заметил тебя в окне - ну и решил…

— Стряслось что-нибудь?

— Да так… Тоска… Ты уж извини, брат. У меня с собой бутылочка перцовки - не возражаешь, а?

— Н-ну, что ж, - сказал отец, царапая ногтями тесный воротник гимнастерки, - ладно. Проходи. Только тихо. Не разбуди домашних.

— А я не сплю, - отозвалась вдруг Ксеня и появилась из спальни, запахивая халат. - Ступайте в кабинет. Сейчас я вам закуску соберу.

Она произнесла это спокойно, будничным тоном, но в глазах ее, в лице, в неверных движениях рук - во всем угадывался затаенный, еще не схлынувший страх.

Так жила в ту пору наша семья. Да и не только наша!

Смятением и бессонницей болен был весь поселок. Над ним рокотали и пенились грозы, плескался ветер, сменялись дни… Вернее, не дни, а ночи (счет времени был тогда особый, все измерялось ночами). И в каждом доме ждали беду. И в каждом окне был виден свет - мерцала тоска, брезжили надежды…

Цветные эти квадраты (оранжевые, белые, зеленоватые) пылали ярко и беспокойно. И меркли один за другим.

Поселок медленно угасал. Волна арестов катилась по Кратову, захлестывала дома и затопляла их тьмою.

Она все ближе подступала к нам. Все меньше оставалось в ночи светящихся окон…

И наконец настал черед отца. Нет, он не был арестован; он умер сам, от инфаркта. Всю жизнь он носил военную форму - только ее! И умер в ней; принял удар как в строю, как на поле сражения.

* * *

Спустя много лет (когда я вырос уже и достаточно пошатался по свету) мне довелось увидеть, как люди загодя готовятся к смерти.

Случилось это в Карском море, в пору равноденственных штормов (в тех широтах они на редкость длительны и жестоки!). Потрепанный, потерявший управление, траулер наш погибал; его несло на Таймырские скалы. Беда - по счастью - миновала нас вскоре. Но был момент, когда она казалась неотвратимой…

И вот тогда, собравшись в кубрике, матросы начали переодеваться.

Деловито, с какой-то сумрачной торжественностью, облачались они в чистые рубахи, вывязывали галстуки, извлекали из сундучков парадные костюмы; они поступали так в соответствии с древней морской традицией… И глядя на них - и тоже переодеваясь - я почему-то вспомнил вдруг своего отца.

Вспомнил, как он - каждый вечер с наступлением темноты - наряжался в парадную форму; как старательно чистил он сапоги, затягивал портупею, нацеплял все свои регалии и именное, отделанное золотом и каменьями, оружие… В ту пору в Кратове я, признаться, немало дивился этому. И теперь наконец-то понял, в чем суть! Он выполнял тот же самый ритуал; готовился к гибели, как и эти матросы.

Невиданной силы шторм бушевал над ним, над страной, крушил все вокруг и гнал корабль на скалы…

Навсегда, на всю жизнь, запомнил я кратовские ночи: тревожный посвист ветра за окнами, дождливую мглу, пылающие и медленно гаснущие огни. И гулкие бессонные шаги отца. И отчаянный Ксении крик:

«Кто же он, этот Сталин? Сумасшедший? Злодей? Кто?»

И задыхающийся, негромкий голос отца:

«Не знаю…»

И нередко теперь, думая об отце, я ловлю себя на мысли: как знать, может быть, ранняя, безвременная кончина была для него благодеянием, своеобразной милостью судьбы?

Он не увидел, не узнал всех последствий террора - и слава Богу! Все равно ведь он никогда бы не смог примириться с происходящим; не вынес бы, не стерпел, сам не захотел бы жить дальше… Сталь гнется только до известного предела, а затем ломается - мгновенно и напрочь.

И, судя по всему, тогда, в Подмосковье, он уже ощущал в себе этот надлом.