Вес это было мигом разложено на циновке, у наших ног. Отец Кинто взял стакан, плеснул в него из кувшина, затем осторожно водрузил стакан на тыльную сторону ладони и шикарным жестом поднес его мне:

— Гостю дорогому - первая чарка!

Я выпил и задохнулся. В стакане оказался чистейший виноградный спирт.

— Ну, как? - оскалясь и выкатывая глаза, захохотал старый цыган. - Хороша отрава? То-то.

Мы долго пили в ту ночь. Шумно пили. Весело!

В шатер постепенно набилась уйма народу. И сухо бряцал бубен, и стонали бабы, и чей-то томительный тенор пел под гитару - тянул надрывные, дикие, таборные слова:

Тагу мора, та ту морэ, Пантелею,
Не пора ли постыдиться от людей?!
Не пора ли амэиди Пантелею
Выйти в поле да сделать все дела?!
Амэиди, кони, ромалу, чисто звери,
А жеребеночек, ромалу, вороной.
А его грива до самого колена
Аж завивается волной…

На исходе ночи - уже перед светом - я выбрался, шатаясь, наружу. Постоял так, запрокинув к небу лицо и жадно, взахлеб дыша предзаревной прохладой. И потом свалился, заполз под телегу, стоявшую рядом с шатром, и прикорнул там в траве.

Почему-то я ощутил, засыпая, безотчетную, отчаянную тоску… Почему? Может быть, после бесшабашного этого загула, по контрасту с ним? Не знаю, не знаю. А мажет, тоску мне навеяли таборные дикие эти песни? Не слова их, не текст, а все то, что скрыто в глубинах - весь этот сумрачный распев.

Такой же сумрачный и такой же надрывный, как и сама судьба моя, как и вся моя непутевая жизнь!

Скорее всего - так. Именно это и рождало тоску. Ах, я не знал тогда, что уже отравлен ею, болен навечно. Не знал, что приступы тоски будут с годами расти, станут множиться и учащаться, преследовать меня повсюду. И теперь - вот теперь, в Париже, когда я рассказываю все это, - тоска живет во мне… И нет мне от нее спасенья!

* * *

Я очнулся поздним утром, разлепил веки и приподнялся, морщась от головной боли.

Нестерпимо хотелось курить. Я полез в карман за портсигаром (у меня портсигар был золотой, доброй пробы - еще с ростовских времен!), полез - и нащупал пустоту. «Неужто обронил где-нибудь, - забеспокоился я, - или сунул в другое место?»

Но и другой карман тоже был пуст. А ведь в нем - я отчетливо это помнил - лежали деньги; небольшая, но все же ощутимая пачка.

Тогда - уже торопливо и зло - проверил я все свои тайники и понял, что меня обокрали!

Помимо денег и портсигара, у меня еще имелись часы - две пары, а также финский нож. Вес это исчезло. Кто-то обработал меня сонного - обчистил с головы до ног… И тут мне вспомнилось замечание Кинто о том, что цыгане живут по своим, особым правилам.

«Хороши правила, - подумал я, - ничего не скажешь… Ах, гады, ах, подлецы!»

И только я подумал так, из шатра, из-за занавески выглянул отец Кинто.

— Эй, жиган, - позвал он зычно, - кончай ночевать! Иди, похмелимся!

— А где Кинто? - спросил я угрюмо.

— К девкам ушел, - ответил он, - еще ночью.

— Куда - не знаешь?

— В Баладжары, на станцию, - сказал цыган. - Обещал утром прийти… Но мы ждать не будем. Все уже готово - стынет! Иди садись, пожалуйста!

Он выволок меня из-под телеги, ввел в шатер и усадил подле себя. И так же, как и давеча ночью, учтивым жестом поднес стакан спирта:

— Гостю дорогому…

Первой моей мыслью было отказаться, устроить скандал и потребовать объяснений.

Но очень уж радушно предлагал он мне выпивку! И все в этом цыгане, - выпуклые, с маслянистым отливом глаза и крупный рот его, и поблескивающие в улыбке металлические зубы, - все излучало искреннее веселье, было исполнено заботы и простоты. И, глядя на него, я как-то вдруг обмяк, заколебался.

Судя по всему, старик не имел к краже никакого отношения. Стоило ли портить хороший завтрак? Я решил дождаться прихода Кинто и выяснить с ним все подробности странного этого дела.

Ждать пришлось долго. Кинто явился уже за полдень. Когда я, отозвав его в сторонку, сообщил о ночном происшествии, он изменился в лице: посерел, осунулся, гневно сомкнул зубы.

— Кто же это мог? - процедил он углом поджатого рта. - Ай, стыд какой, ай, стыд! В таборе, конечно, полно подонков, но все-таки ты же ведь мой друг, мой гость! И это знает каждый. Хотя… - он запнулся, наморщился в раздумье. - Кто-нибудь мог и не знать… Ты под телегой ночевал, говоришь?

— Да, - сказал я.

— Тебе постель какую-нибудь дали? Ну, одеяло, подушку?…

— Нет, не помню, да я и не просил! Все получилось случайно. Вышел подышать - и сковырнулся.

— Ага, - пробормотал он, - ага! Подожди. Я сейчас… Разговор этот происходил неподалеку от шатра. Кинто метнулся туда, исчез за дверною полостью. И сразу же там зазвучали резкие голоса. Заплакала женщина. Затем занавеска откинулась, и появился Кинто. Вслед за ним вышел старик; он вышел, держа за руку тоненькую девушку, лицо которой до бровей было закутано в пестрый платок.

— Вот она, паскуда! - проговорил Кинто, растерянно помаргивая и жуя потухшую папиросу. - Сестренка моя младшая, Машка… Вчера под утро вернулась из Баку - ну и молотнула тебя мимоходом. Я, между прочим, так и подумал! Кроме этой шкодницы - некому.

— Так ведь не знала же я, не знала, - запричитала девушка. - Смотрю - валяется пьяный… Ну, откуда мне было знать?

— Где веши? - гневно спросил старик.

— Да здесь они, здесь, - торопливо сказала девушка, - все здесь. Пустите, тату!

Она высвободила руку, потерла запястье, затем наклонилась и поспешно задрала длинную юбку: под ней оказалась другая… Порывшись в ее складках, девушка извлекла портсигар и часы. Передала золото отцу. И снова подняла подол, и там опять была юбка. И оттуда на свет появились деньги (уже аккуратно сложенные, завернутые в тряпицу).

Сколько на ней надето было этих юбок, я, признаться, так и не смог сосчитать… Она шуршала ими, путалась в этом ворохе. Платок ее распустился - обнажилось лицо. И когда она распрямилась, я внутренне ахнул. У нее были огромные дымчатые, затененные ресницами глаза, удлиненный овал лица, крупный нежный рот с припухшей нижней губой.