Левка был, в какой-то мере, прав. Сколько я знал Булку, она вечно хихикала, веселилась; по любой причине заливалась мелким, грудным, рассыпчатым смехом.

Однако на этот раз она встретила меня хмуро.

— Уходи! - задыхаясь, проговорила она, стоя в дверях в одной рубашке. - Уходи быстрее! Тут такое творится!

— Что творится? - насторожился я.

— Кругом обыски, аресты, проверка документов… У меня этой ночью мусора два раза были. Слава Богу, Левка уже успел отвалить.

— Когда он уехал?

— Вчера днем. Собрал вещички и даже… - она вдруг всхлипнула, рот ее перекосился, - даже слова ласкового не сказал!'

* * *

Не желая задерживаться во Львове, я покинул его в тот же день. Несколько остановок проехал в собачьем ящике… И повсюду, на любом разъезде, на каждой станции видел из-под вагона армейские сапоги. Они громыхали и цокали подковами, попирая булыжник, топча дощатый настил перронов. Их было множество, этих сапог! Железная дорога кишела чекистскими патрулями. Ехать дальше в таких условиях было опасно. Улучив момент (воспользовавшись тем, что разразился давно назревающий дождик), я украдкой отстал от поезда и схоронился в придорожной ржи. Дальше я уже шел все время пешком.

Происходило, в сущности, то же, что было когда-то на иранской границе. «Все повторяется, - уныло думал я, бредя по посевам, увязая в слякоти, разъезжаясь подошвами в мутных лужах, - все идет по спирали».

Да, действительно, все повторялось! Как и тогда, я стремился уйти от железной дороги - уйти подальше и, главное, поскорей… Разница заключалась лишь в том, что тогда, близ Ирана, я пропадал от жары и жажды, задыхался в пыли и мечтал обрести хоть каплю влаги. Теперь же я тосковал о солнце!

Темно-лиловая, как ночное небо, туча нависала над равниной; посверкивала и глухо ворчала. Дождь сыпал, не ослабевая. Ледяные его струи секли мне лицо и приминали тугие колосья. Я шел в хлебах по пояс, как в воде, раскачиваясь и с трудом переставляя ноги. Я вообще передвигался из последних сил, был на крайнем пределе. И единственное, что удерживало меня на ногах, это был страх. Инстинктивное желание уйти, избавиться от опасности. Незаметно пала ночь. Наступление ее уловить было непросто: над степью с утра клубилась сырая струистая сумеречь. Она постепенно сгущалась, мрачнела, наливалась чернотой… Я заметил, что молнии стали как бы ярче и пронзительней, и только тогда сообразил, что день уже, в сущности, прошел!

Надо мною возник короткий мертвенный белый свет. Он сверху донизу вспорол нависшую тучу - пошел по ней, ветвясь. Темнота раскрылась. На мгновение стали видны окрестности: тяжелые, глянцевые от влаги волны ржи, невысокий пригорок, силуэты хат. И неподалеку от меня - покатая верхушка стога.

Видение это вспыхнуло и исчезло. И сейчас же из мглистой бездны ударил яростный громовой раскат.

И опять раскололось и высветилось небо - дохнуло нестерпимым огнем и снова обрушилось с оглушительным треском.

Спасаясь от грозы, я кинулся к стогу; разворошил его, вырыл в нем просторное углубление и залез туда торопливо.

Сны мне виделись странные, какие-то морские: я где-то плыл, захлебывался, тонул… И мерз все время - отчаянно мерз! - никак не мог согреться.

Я проснулся совершенно мокрый, сотрясаясь от озноба. Одежда моя за ночь нисколько не просохла - наоборот! И все вокруг было на ощупь сырым и склизким. Озадаченный, выбрался я наружу и понял, в чем суть. Это было вовсе не, сено. (Да и откуда, в самом деле, могло взяться сено в такую пору, в самом начале мая?) Оказывается, я переночевал, зарывшись в кучу старой картофельной ботвы. Она была свалена на краю пустого перекопанного поля, и ее-то я принял в потемках за стог!

«Надо идти в село, - решил я, глядя на косогор, на смутно виднеющиеся в тумане крыши. - Попрошусь в какую-нибудь хату, отогреюсь хоть немного. Здесь, в глуши, мне уже нечего бояться!»

Еще издали, пересекая поле, я удивился безмолвию, царящему в селе. Не слышно было крика петухов, не мычали коровы, не скрипел колодец… «Что еще там стряслось?» - забеспокоился я. Поспешно поднялся по откосу, приблизился к околице и увидел, что село это вымершее, нежилое.

Многие дома здесь были разрушены, дворы захламлены, засыпаны прахом, единственная улица - изрыта воронками. Всюду виднелись следы былого огня и давнего запустения.

В этом месте, очевидно, проходила когда-то линия фронта. Я стоял, размышляя о разыгравшейся тут трагедии. Было тихо, пасмурно и жутковато. Неожиданно за спиною моей послышался шорох… Я выхватил пистолет, обернулся, всматриваясь в развалины, и с облегчением перевел дух.

Из- за груды обугленных досок выглядывала кошка. «Кис, кис», -позвал я. Она мяукнула в ответ и пошла, вытягивая шею, поставив палкой хвост.

Странно она шла! Неровно и как-то слишком уж неуверенно, словно слепая… Я подумал об этом и тотчас же понял, что так оно и есть. Кошка была слепой. Подойдя ко мне вплотную, она подняла голову. И на месте глаз ее обозначились черные пустые провалы.

Облезлая, покрытая струпьями, она ластилась ко мне и мяукала жалобно. «Последний живой обитатель села, - подумал я. - Но как же она все-таки кормится? Как она, незрячая, живет? И стоит ли так жить дальше? Не лучше ли разом покончить с ее мучениями?»

Невольным движением поднял я пистолет - хотел было выстрелить. И тут же опустил руку.

Она ведь ждет от меня не пули, а ласки или какой-нибудь еды… И стрелять в нее сейчас было бы кощунством. Было бы последней подлостью.

Уходя, я обернулся. И снова увидел кошку - в зыбких струях тумана. Она стояла, вытянув шею, и напряженно нюхала воздух. И голос ее, летящий мне вдогонку, напоминал отдаленный детский плач.

* * *

Так вот я шел по Украине - по следам недавней войны. Путь мой пролег через разрушенные села, спаленные перелески, опустелые хутора… после многих мытарств я угодил в Конотопскую тюрьму, а оттуда - в Харьков, на Холодную Гору. Затем проехал в этапном эшелоне по всей стране. Недолгое время пробыл на пересылке, в бухте Ванино. И, погрузившись в корабельный трюм, пересек туманное Охотское море.