Здесь на берегу, над крутизной, под смыкающимися кронами старых берез и тополей был городской сад. Вечерами зажигались разноцветные фонарики. В беседке над обрывом духовой оркестр играл популярные вальсы. Теперь здесь, на месте вековых деревьев, молодые посадки — еще совсем слабые деревца. От новых скамеечек торчат только столбики, сиденья сорваны. "Это не свои безобразничают, — считают горожане, — пришлые. Свои город любят".
На другом берегу, в самом центре города, в саду Грацинского на танцплощадке когда-то познакомились родители Мазина. Там он сам шестнадцатилетний, еще хромающий после ранения, потерявший за время оккупации мать, бабушку, тетку, упоенно танцевал под духовой оркестр железнодорожников в первую весну освобождения города, в 1943 году.
"Танцевали те, у кого война не отобрала жизнь", — написал он мне. <157>
Глава четвертая
1
Хожу. По сторонам почти не озираюсь, хочу вникнуть в войну — досмотреть, дослышать, узнать то, чего тогда здесь не смогла, не успела. Записываю.
Андриевская А. С.:
— Вперлись когда, сперва ели, пировали, выхоленные, на губных гармошках играют, веселятся: открыли ворота на Москву!
А тут уже — комендатура, сделали перепись населения. От восемнадцати и выше являться на отметку. Пошли расстрелы, виселицы. Страшно выходить на реку по воду. Запасы пищи исчезали. На бойню ходили за костями и отходами, чем раньше свиней кормили. Ходили в деревня менять. А немцы отбирали вещи, вывозили себе на родину, раскапывали ямы, где жители хоть что свое спрятали.
Летом-весной кушали лебеду, крапиву, выкапывали клубни замерзшей картошки, оставшиеся с осени сорок первого. Людей в городе становилось все меньше, умирали от голода и тифа. И вот началось бедствие — стали людей угонять на запад. Пошли эшелоны. Нас под конвоем привели на станцию Ржев, выдали по буханке хлеба с опилками на семью, посадили в товарные вагоны, закрыли и повезли неизвестно куда. В вагонах было темно, крик, стон, плач…
Анна Григорьевна Кузьмина:
— Я перед тем стала полы мыть, самовар начищать — готовиться к приходу русских. Неужели мы доживем? Муж: "Это ты не к добру начищаешь".
Ввалились трое немцев или четверо. Как схватил стул — и об стол, о стекло. Вон! Муж ни в какую. Уж совсем наставил на него левольвер. Я кричу: "Отец!" — он много постарше меня. "Хуже одевайся! Хуже одевайся! " — он оберегал дочку, чтобы незаметнее была она. И она худое пальтишко надела. И сам кое-как. Я ему потом в храме один платок отдала. Только успели с печки семена взять — мешок. На семена мы жить начинали потом. И с детьми вышли. А они уже порохом дом обкладывают. Сожгли. Два дня не достоял, не выжил. <158>
Люди бланк вывесят на доме "Tifus", так спокойнее, не заходят немцы. И у соседей бланк. Она уксусом лицо намазала — больная. "В тифу", — говорит. Немец: "Застрелю!" Притаскивает корыто. "Тащи ее!" — мужу приказывает. Он тащит. Нас вместе погнали. Она бы хотела встать, муж истощен. Но немец до самого храма провожает.
Храм весь набили народом. Холодно. Стекла все в церкви побивши. Я мужу один платок отдала. "Бабушка с бородой", — ребятишки смеются в храме. А тут слышим — заколачивают снаружи двери.
Фаина Крочак:
— "Дайте воды! Дайте воды!" Часовой в окно швырнет комок снега. Пососать всем хочется.
Жандармы два раза приходили, искали какую-то женщину. Сказали: "Завтра — конец". Мы и ждали все, что конец. Кучами тащат они свое имущество — сжигают. Взрывы страшные. Пожарную каланчу взорвали, по крыше церкви сыплется. Прощаются. Стоны.
Лена:
— Я была в забытьи. Меня на возвышении посадили. "Мама, меня не буди, когда будут взрывать".
Анна Григорьевна Кузьмина:
— Все взрывалось, взрывалось. В храме стонут. Кричат. Кто обнимается. Прощаются с жизнью. "С жизнью расстаемся! С жизнью расстаемся!"
Тихо, тихо стало. Часа три — тихо. Смотрят в окно. Идут в белых халатах. И красные звездочки.
Это было воскресение. Обнимались, целовались. Слезы и плач. Очень торжественно. Воскресли из мертвых. Это — Воскресение.
Таисия Струнина:
— Вот русские идут! Да какие же это русские! Плакаты немецкие по всей улице Коммуны: семеро идут, у седьмого только винтовка — русская армия. А вот немецкая — до зубов все. И за семнадцать месяцев нам внушили. А тут идут — у каждого автомат. <159>
И еще одна бабушка, чье имя не знаю:
— Русские! Живьем. Идуть… Все шинеля заколоневши. Сапоги все во льду. Очень все во льду, прямо жуть одна…
2
По преданию, в ожесточенных боях с осадившими Ржев войсками пана Лисовского в 1613 году, рвавшегося захватить кремль на высоком берегу Волги, жители стояли насмерть. И пересохший впоследствии ручеек, а тогда живо стремившийся к Волге по площади, где в наши дни базар, "потек кровью". Жители, спасенные от иноземных захватчиков, возвели на том ручье часовню. Так закрепилась память о тех днях и жертвах. И спустя полтораста лет, когда город обстраивался по плану, главную улицу нарекли Большой Спасской, помня про то спасение от врага. Это и есть нынешняя улица Коммуны, на которой, кстати сказать, стоит гостиница.
По этой улице продвигались 3 марта 1943 года солдаты капитана Метелева, они первыми ворвались в город и преследовали отступавшего врага.
На их пути была та церковь, куда немцы перед отступлением согнали всех жителей, кого не сумели, не успели угнать, кто еще был во Ржеве жив, — чтобы уничтожить их. Заколотили дверь. Заминировали подступы. Подготовились взорвать.
Спасение приближалось по улице Коммуны, по бывшей Спасской. Церковь стоит как раз на улице Калинина, где в доме 128 расположился штаб нашего полка, о чем дано было знать в дивизию первым донесением. А вторым: "Население согнано в церковь. Церковь заколочена, вокруг заминировано. Разминируем".
Надо бы эти лаконичные солдатские слова высечь на камне церковной стены. Здесь — последние часы ржевской трагедии. Апокалипсической.
Последние люди Ржева должны были погибнуть в церкви насильственной, мученической смертью за то, что не оставили свой город. Спасение явилось в белом халате, красной звездочке, в "заколоневшей" шинели… <160>
3
Улица Гагарина, 68. Небольшой деревянный дом. Анна Григорьевна Кузьмина, ее муж Федор Матвеевич, ныне староверческий церковный староста. Во время службы в церкви стоит за свечным ящиком.
Большой торжественный иконостас в красном углу.
Старик Федор Матвеевич ослабел, лежит в зале на постели поверх одеяла в одежде и в валенках, высунутых между железными прутьями кровати.
Это глядя на него в храме, ребятишки смеялись: "Бабушка с бородой". Борода большая, клочкастая. Уж какая ни есть. Грех прикоснуться к ней ножницами.
Анна Григорьевна заметно моложе, лицо худенькое, смуглое, подвижное. На ней аккуратная вязаная кофточка, легкий платок в разводах на голове. Она только с работы, из яслей. Доверчиво ведет меня на кухню, соединенную с залой проемом. Наливает по тарелкам горячих щей, ставит на стол, накрытый клеенкой.
Я слегка приторможена, ведь попала к истым староверам, как же поганить их посуду. Они исстари отличали себя от прочих и замкнуты были и верой и предрассудками. А теперь вот подупало. Нет той строгости. Две одинаковые глубокие тарелки с зеленой окаемочкой перед нами. Хоть к этой присядь, хоть к той — нет в доме для иноверца отдельной посуды, как бывало.
— Я очень верующая, — сказала Анна Григорьевна. — Конечно, говорят, что бога нет. Но бог мне очень помогал. Я пришла менять к знакомой в деревню. "Партизанка!" — немец на меня. "Милушка, что теперь будет тебе и что мне будет?" — обмерла знакомая. Передвигаться запрещено. За самовольное передвижение драли, расстреливали как партизан. "Ты же меня знаешь, — говорю, — и я тебя знаю". Я пошла к коменданту, все рассказала. Напустился: "Вы должны были взять пропуск": — "Разве дадут пропуск? Не дадут. Так и так с голоду умирать". Отпустил на первый раз. Бог мне помог.