Волк оскалился; но это был не звериный оскал, это была усмешка. Он прыгнул на склон лощины и исчез. Я чувствовал, как кровь струилась по моей шее, но я бежал что было сил в сторону Башни, которая мерцала теперь розовым, как драгоценный камень. Владыка еще лежал в дверях, и, задыхаясь и почти падая, я рухнул рядом с ним на землю. Когда мои пальцы сомкнулись на его горле, он как раз пришел в себя, но умер от удушья быстрее, чем смог сразить меня. Я сидел рядом с ним и благодарил Упирь за удачу. Владыка сделал вторую ошибку за утро: сначала он принял меня по голосу за Молодого Волхва, а теперь вот, обернувшись волком, не сдержал усмешки.

Если б не эта усмешка, я не сразу сообразил бы, что волк был оборотнем, а видел бы в нем самого Кащея.

Со смертью Владыки должен был сдохнуть и волк; да, я нашел его в кустах за Башней, со стекленеющими глазами и пеной на морде. Не буду описывать, как я извлекал иглу; когда она была наконец у меня в руках, я сам походил на окровавленного зверя.

Но игла была по-прежнему холодна, и лощина снова не пробудила ее Силу.

Я пошел к дубу. Бесшумная крылатая тень промаячила в воздухе, отрываясь от его ветвей, — филин из моего видения. А обойдя дуб, я увидел дупло.

Оно было на высоте моего роста. Я долго смотрел на его черный зев, сжимая в руках иглу. Я не знал, что с ней делать. Я уже понимал, что холодная игла была бесполезна.

Я бросил всю свою Силу на черный зев, но она вернулась ко мне, не встретив сопротивления. Я посылал ее туда еще дважды, и дважды она возвращалась, как от самого обычного дерева. Прокляв свое невезение, пренебрегая всем, чем только можно было пренебречь, я вскарабкался на дуб и заглянул в дупло. Рваные останки мелкой птахи — завтрак филина, высохшие перья, запекшаяся кровь, волосинки. Обыкновенное дупло, пристанище хищной и умной птицы.

Я истыкал все его стены иглой; она не ломалась, но и не теплела, и ничего вокруг не происходило. И я вдруг понял, что Смородинка меня обманула.

В дурном оцепенении я просидел у дуба, пока солнце не начало бросать лучи прямо на мою голову. Сомнений быть не могло. В подземелье игла зажглась впервые за пятнадцать лет, потому что почуяла Кащееву Силу, исходившую от Молодого Волхва. Теперь же, когда я воткнул ее в дуб, вышедший из моего видения, она не годилась ровно ни на что.

Мне было почти пятьдесят. Вся моя жизнь была прожита зря. Особенно невыносимо было думать о пятнадцати годах, проведенных в лесах. Худо-бедно, но я мог как-то служить Русской земле все это время. Выходит, Смородинка на пятнадцать лет лишила Русь сильнейшего богатыря. Может, я и не был ни на какой Смородинке? Может, все это был сон, морок, наведенный Кащеем? Я не знал.

Я пошел к Башне. Где-то там скрывался Молодой Волхв, которого я твердо намерен был прикончить. Голова моя разрывалась от боли: оборотень-волк основательно порвал мне шею и, может быть, с его зубами в мою кровь вошло нечто большее, чем обычное гнилостное дыхание зверя. Надо было заварить одолень-траву или мындрагыр. Но где была моя сума? Мой меч? Мог ли я справиться с Молодым Волхвом голыми Руками, обессиленный, раненный?

Но ничто меня не останавливало; может быть, так мне и суждено было погибнуть — на чужой земле, от Руки юнца-недоучки, Кащеевого служки.

Не хоронясь, я перешагнул через тело Владыки Башни и шагнул внутрь. Никого не было ни видно, ни слышно, и Сила моя говорила мне, что здесь никого нет.

— Эй, спальню готовь! — крикнул я во все горло, и эхо от стен Башни оглушило меня.

Без боязни я ступил на лестницу и так же без боязни пошел по переходам. Молодого Волхва не было. В сумятице он бежал.

За красным залом я нашел обшитую деревом камору. Там лежали моя распотрошенная сума и оружие. Трав волхвы взять не успели; надежная Сила по-прежнему лежала на них и на мече. Больше в каморе ничего не было. С трудом я нашел потайную дверь; за ней было самое великое богатство, которое я когда-либо видел в жизни: травы. Одного мындрагыра было целых семь штук. Но я побоялся брать травы отсюда. Я не знал, какая Сила на них лежала. Вместо этого я вынес несколько охапок наверх и бросил в море. Я хотел сжечь их, но побоялся, что дым настигнет и погубит меня. Умирать я уже не хотел.

Я не мог разрушить Башню. Ее Сила потускнела со смертью Владыки, но победить ее я все еще не мог. Я бросил его тело там, где оно лежало. Никакого подвига я не совершил, но Владыка невольно служил Кащею. Я жалел, что не разузнал больше, но стены отвечают очень редко, а спросить больше было не у кого.

Я пошел к дубу и развел у его основания огромный костер. Как ни была сочна зелень в урочище, но все же наступала осень, и лощина занялась. Я сидел в отдалении и ждал хоть какого-нибудь знака, но прошли день и ночь, и дуб догорел, как догорали до него тысячи дубов. Я плюнул в шипящую гарь и побрел прочь.

За ночь урочище стало увядать. Облетели лепестки граната, пожухли цветы шиповника, хмель и орехи попадали на землю, листья повяли. Никакой живности я уже не видел. Сухая степь стремительно наступала по склонам, принося с собой омертвление земли. Я не знал, возродится урочище когда-нибудь или нет.

Ночью я выпил отвар одолень-травы и чувствовал себя здоровым. Теперь я мог не бояться, что оборотень заберет меня с собой.

Поднявшись на обрыв, я свистнул коня. Конь появился с радостным ржанием. Все было, как прежде, только смысла больше не было в моей жизни. Я не выбросил иглу — пускай она предупреждает меня и впредь о Кащее. Но я больше не дорожил ею.

Неспешно я поехал берегом моря на север, потом завернул на запад и поздней зимой въехал на Русскую землю.

Весна была хмурая, тревожная, мокрая и обещала нехорошее лето. Она издергала всех, как беспокойная жена; Сила была взбудоражена и обещала большое своевольство в скором будущем. Лешие проснулись раньше времени и уже заводили невинных в сырую чащу на погибель. Русалки словно взбесились; ночуя на берегах рек, я слышал, как они по заре ломали лед своими тонкими пальцами; время от времени раздавался мощный треск: это водяной, не понимавший, что с ним происходит и отчего ему так неймется, стремительно всплывал с глубины, ломая горбом льдины. Мой отец, Даждьбог, беспокойно шарил по земле красным лучом, пророчествуя мор. Стрибог бешено заливал землю водой, не зная удержу. Бесновался и Белее: вся скотина словно лишилась разума, металась и тосковала; в деревнях жаловались, что куры перестали нестись, что у коров пропало молоко, что мясо забитых тварей имело тошнотворный вкус. Охотники шепотом передавали, как звери, умирая в силках, говорили по-человечьи, и что подстреленные птицы, прежде чем умереть, взмахивали крыльями непременно три раза.

«Что это за знамения, Святогор?» — спрашивали меня. «Готовьтесь к гладу, войне и мору», — отвечал я кратко. Люди бежали на капища с жертвами, но все это было напрасно, потому что Сила отчего-то разбушевалась, и ее было не утишить жалкими людскими подношениями. Обычно такое случается, когда Мокошь начинает особенно страдать по матери своей, Зге, и пока не забудется в тихом плаче, ничем беснование ее не перешибешь.

В Киеве меня ждал новый князь, Владимир. Это ему всегда говорил Святослав: «Тебя, сынок, мне Святогор с Востока привез». Кровь северных разбойников, варягов, бушевала во Владимире; к тому же к зачатию его имел отношение мындрагыр, добытый мной, а дети, в чье зачатие вмешались, нрав имеют буйный.

— Святогор, с какой стороны беды ждать? — спросил он, играя длинной серьгой со смарагдами, которую, подражая отцу, носил в ухе. Он только что взошел на престол и был уверен, что жестокость поборет все, кроме воли богов.

— От неба огня, от земли голода, от воздуха мора, от друзей измены.

— Не знак ли это какой?

— Несчастливый год будет, это я тебе и так сказал.

— Скажи, Святогор, — тихо проговорил он, промолчав, — что ты думаешь о новом боге?

Вот оно что. Слышал Владимир, что умирают старые боги и что надо новому, единому, на далеком Юге распятому, молиться. Бабка его, Ольга, правительница крутая, памятливая, но мудрая, в этого Бога верила, и с ней многие обратились. И уж почти все соседи наши либо Распятому молились, либо просто Единому.