— Ты объясняешь плохо, но я почему-то все-таки понимаю. Ты хочешь сказать, что они молодцы.

— Я вернусь, — шептала она, когда была уже поздняя ночь, — я вернусь, хотя бы потому, что жить без тебя уже больше не могу.

Смел ли он мечтать, что Ленка, сама Ленка скажет ему когда-нибудь эти слова! Да Ленка ли это?

Вдруг она выпрямилась. В лунном свете ее лицо казалось белым и твердым.

— Я вернусь и буду штопать тебе носки, — сказала она напряженным голосом.

Борис сейчас же понял и рассмеялся. Для девушек их поколения носки были символом домашнего рабства и олицетворением домостроя. Недаром недавно в клубе у них исключили из комсомола одного парня «за взгляд на женщину как на рабыню». Большей жертвы Ленка принести не могла.

— Можешь не беспокоиться, — сухо повторила она, — я вернусь, чтобы штопать тебе носки.

— А я и не беспокоюсь, — ответил он, — у меня нет носков, я хожу в портянках.

— Нам пора, смотри, как посветлело на востоке, — сказал Борис.

— Ну подождем еще немного.

— Тебе нужно выспаться.

— У меня на это весь завтрашний день, до вечера.

— Ну тогда иди ко мне.

Берестов и Водовозов долго еще сидели в розыске. Денис Петрович зашивал гимнастерку.

— Никак не удается нам с тобой, Пашка, дом завести, — говорил он, — где бы нас с тобой ждали и пуговицы пришивали бы. Впрочем, тебя, ты говоришь, невеста ждет. Удивительно, как оно все лезет.

— Брось врать, — кратко ответил Водовозов.

— Разве я вру?

— А что же ты делаешь?

— Конечно, мне тоже тяжело. Но я думаю так: наш долг любыми средствами остановить убийства.

Ты этой бабки не видал, когда она на дороге лежала, а я видал. И если теперь мне предлагают сотрудника, который такие дела делал и может сделать, я не имею права отказываться. Тем более, что всех нас знают в лицо, а ее никто не знает.

— Да ведь девчушка же. Случись с ней что- нибудь, мы же со стыда сгорим.

— А так не горим?

Водовозов ходил из угла в угол, по привычке засунув руки в карманы галифе.

— Что же, она пойдет по лесу, а нам дома сидеть? — спросил он, остановившись.

Берестов не ответил.

— Денис Петрович, — вдруг с мольбой сказал Водовозов, — позволь мне за ней пойти. Я как змий проползу.

— А что же ты думаешь, мы и в самом деле дома сидеть будем? — ответил Денис Петрович. — Конечно, мы за нею пойдем.

Он говорил медленно и раздельно.

— Отказаться от этой операции мы сейчас не можем, это единственный способ покончить с бандой — взять ее с поличным. Бандиты действуют только ножом, стрелять они боятся. Одинокую девушку на дороге они, конечно, сперва остановят, потребуют, как всегда, денег. Мы с тобою пойдем за ней вдвоем, но пойдем не со стороны железной дороги. На рассвете мы поедем в Новое село, оставим там лошадь, пройдем лесами и будем к ночи у дороги. Леночка пойдет с последнего поезда. Мы вполне успеем. Куда ты?

— Так лошадь же добывать, — весело откликнулся Водовозов, исчезая за дверью, — наша-то подвода в отъезде, Денис Петрович!

Глава IV

В свои тридцать шесть лет Александр Сергеевич считал себя стариком, смерть жены, большой сын, огромная и ответственная работа по строительству моста — словом, он считал себя стариком. Поэтому, когда Милочка Ведерникова стала попадаться ему на всех перекрестках, краснеть при виде его и шарахаться в сторону, все это показалось ему очень странным, а потом забавным. А скорее всего было грустно. Однако он привык, что первый, кого он, сходя с поезда, встречает на платформе, это Милочка, которая вдруг осипшим голосом говорит ему: «Здравствуйте» — и смотрит долгим взглядом.

Они были соседями. Утром, стоило инженеру подойти к окну, как в соседнем дворе тотчас же появлялась Милка. Она с размаху выплескивала воду из ведра, гонялась за летящим по ветру бельем, гнала кур, вытряхивала какие-то салфетки. И все это был настоящий балет. Инженер не мог отказать себе в этом утреннем удовольствии. Несколько минут он стоял в окне и, улыбаясь, смотрел на Милочкины ухищрения. В эти минуты он чувствовал себя молодым и красивым.

Потом он завтракал, потом шел на станцию. И уж конечно, когда он проходил мимо Милочкиного сада, она вертелась неподалеку и косила на него испуганным взглядом.

И вот она исчезла. Никто не встречал его больше на станции, никто не вертелся во дворе, когда он утром подходил к окну.

«Нет так нет», — усмехнувшись, решил он и перестал о ней думать.

Однажды утром теща Софья Николаевна сказала, подавая ему завтрак:

— Бедная Евдокия Ивановна.

Некоторое время больным от ненависти взглядом он смотрел на шевелящийся кончик ее носа, привычно подавляя чувство раздражения, и молчал. Он знал, что она ждет от него слов: «Ну и что же Евдокия Ивановна?», но никак не мог заставить себя произнести их.

— Ну что же Евдокия Ивановна? — спросил он наконец.

— Как, вы не знаете?

— Откуда мне знать?

— Но вам мог сказать Сережа. Вам он решительно все говорит.

— Слава богу, пока говорит, — ответил он. — Так что же все-таки с Евдокией Ивановной?

— Не с ней, а с ее дочерью.

Инженер насторожился. Речь шла о Милке.

— Ее дочь связалась с бандитами и вошла в шайку так называемого Левы.

— Бывает же такое, — с облегчением сказал Александр Сергеевич.

Софья Николаевна могла и не то сообщить.

Однако через несколько дней он услышал в поезде разговор, отчасти подтвердивший тещины сведения. Видно, с Милкой в самом деле происходило что-то странное. Тут только инженер понял, что ее судьба тревожит его всерьез. «Глупая ты девчонка, — думал он, — что ты делаешь?»

А Милка совсем не чувствовала себя несчастной.

В то утро она встала очень рано и что бы ни делала, все получалось превосходно. Стала стирать — мыло, довольно скверное мыло из потребилки, вдруг сбилось в огромную пену, белым облаком ставшую над черной водой. Пока ветер трепал на веревке чистое белье, Милка успела вымыть пол, да так чисто и сухо, что хоть обедай на нем. И самое удивительное было в том, что она ни минуты не думала ни о белье, ни о поле, ни о грязной воде, которую выплескивала прямо в траву, в лопухи, ни о прекрасном солнечном утре. Она думала совсем о другом.

— Приляг хоть после завтрака, — сказала ей мать, — после еды жир как раз и завязывается.

Но Милка не дала вывести себя из этого царства бездумной деятельности и мечтаний, для нее теперь более реальных, чем жизнь, потому что ей было что вспомнить, было о чем мечтать. Как странно, что раньше всего этого не было. Зачем она жила?

— Только о жире я и мечтала, мамочка, — отозвалась она, — только о нем.

И пошла на крыльцо — раздувать утюг и вспоминать. А потом вышла на террасу — гладить белье и вспоминать.

Здесь пахло деревом и смолою, а по стеклам сплошным потоком неслись тени стоявших кругом деревьев. Повсюду плясали солнечные блики, окружая Милку и отгораживая.

Вчера произошло свидание, которого она так сознательно и настойчиво добивалась. После кино они пошли с Николаем не в поселок, как раньше, а в лес.

Они оказались в неслыханной тишине. Над черным лесом взошла луна, большая и чистая, от нее дорога казалась меловой. Было очень тепло.

Николай шагал медленно, в накинутой на плечи куртке, как всегда склонив голову, словно раздумывая о чем-то. А Милка шла рядом, в состоянии того высокого напряжения, которое позволяет, не глядя, видеть все — и луну, и меловую дорогу, и его лицо. Он молчал, а ей и не нужно было, чтобы он говорил. Один только раз он поднял голову и медленно взглянул на луну (Милка подумала при этом, что не было у нее в жизни большего счастья, чем этот его взор, обращенный вверх). Лицо его казалось ей бледным и более серьезным, чем обычно. Быть может, оно даже стало печальным, когда он снова опустил голову и, ступив шаг вперед, поддал ногою какой-то камешек, видно нисколько о нем не думая.