Во время дождя лес всегда переполняется запахами. Сейчас в нем пахло водой и лимоном.

Борис хорошо знал этот лес, много лет они ходили сюда за грибами и ягодами. Здесь были темные сухие еловые чащи, заваленные ржавой хвоей, в которой сидели боровики; лужайки, где в высокой траве — отсиживались рыжики, пережидая, когда уйдут опасные мальчишки; через лес шел заброшенный проселок, усыпанный по колеям маслятами, большими и маленькими, похожими на мокрые пуговицы. Борис знал все земляничные пни и поляны, знал, где в густой кустарник вплетаются кусты малины, — да и мудрено ему было не знать.

Однако теперь, когда молнии вспыхивали и гасли, а лес с его пнями, кустами и кочками вставал весь белый и исчезал в слепую тьму, он был незнаком, в течение короткой вспышки трудно было понять, где находишься, и Борис боялся сбиться с пути. Шел он довольно долго, а маслятной дороги все еще не было.

Да, теперь этот лес был не только незнаком, но и враждебен. Здесь вились тропки, по которым бандиты сходились в сторожку, здесь нужно было быть осторожным, а ему, Борису, особенно: бандиты могли знать, что он работает в розыске.

Вспышки молнии не успокаивали, они показывали какой-то призрачный лес. А дождь повсюду тихо шумел в листве.

Вдруг Борис поскользнулся, раздавив целую семью поганок, и еле устоял на ногах, обнявшись с мокрым березовым стволом.

И в то же время при вспышке молнии увидел человека.

Это был высокий человек в кожаном и блестящем от дождя пальто.

Наступила слепая тьма, в которой ясно были слышны хлюпающие шаги. Человек шел той самой дорогой, где росли маслята. Не дыша, осторожно, как воду, разводя кусты, Борис шел следом. Лес снова осветился.

Человек шагал, засунув руки в карманы пальто. Что-то в нем было знакомое. Они шли довольно долго, пока не вышли на просеку.

Как это ни странно, вид человека подействовал успокаивающе, несмотря на то что человек этот, по всей вероятности, был врагом. Реальная опасность, требующая действия, всегда лучше неопределенных страхов.

Внезапно незнакомец повернулся весь и выстрелил в сторону Бориса лучом фонарика. Ослепленный, беззащитный в ярком свете, Борис кинулся бежать во тьму, которая, казалось, одна могла его спасти. Мокрые ветки хлестали его по лицу, ноги вкривь и вкось попадали на кочки, пни и в колдобины, однако он не падал, сохраняя полуобморочное, порожденное страхом и быстротой равновесие. По следу ломился противник.

Потом оказалось, что это не так. Ничего не слышно было в лесу. Но Борису он казался страшным.

Как ни мгновенно было все происшедшее, молния сверкнула раньше, чем фонарик, и Борис узнал этого человека. Это был Водовозов.

А жизнь в поселке „под бандитами“ как-то нормализовалась. Убийства и грабежи прекратились, в доме у тети Паши было тихо. Молодежь стала снова собираться в клубе на бревнах. Люськин и Николай начали входить понемногу в поселковую жизнь. В немалой степени тому способствовал старый „харлей-давидсон“, мотоцикл, с которым они подолгу возились на улице, окруженные тучей ребятишек (Сережа с его „организацией“ никогда не подходил к ним, хотя и ему мотоцикл снился по ночам).

Как-то желтым закатным вечером у клуба собралась большая компания. Пришла и Милка Ведерникова.

Она не любила теперь сюда ходить. В поселке к ней относилась совсем не так, как прежде, ее сторонились, около нее образовался какой-то мертвый круг.

Тяжело давалась Милке ее любовь. Встречи с Николаем были по-прежнему безмолвны. Вскоре после несчастья с Ленкой они снова встретились в лесу, снова лежали в темноте на Николаевой куртке. Поднявшись на локте, Милка старалась разглядеть его лицо. В слабом ночном свете оно было незнакомо, и страх, что это лежит кто-то другой, мгновенно охватил ее.

— Холодно что-то стало, — сказала она.

Он придвинулся ближе, но ничего не ответил. Теперь виден был один глаз да странно искаженный рисунок рта. Это был не он.

— Я все думаю и думаю, — сказала она.

— Брось ты.

О, какое облегчение почувствовала она. Слава богу, это был его голос!

— Вот ты не поверишь, я не забываю ее ни на минуту, ни днем, ни ночью, никогда. Все представляю себе, как она идет одна в лесу.

— Брось ты, что теперь расстраиваться.

— Говорят, это Левкина банда.

— Эти могут. Постой.

Он приподнялся и стал из-под пиджака, на котором лежал, тянуть какой-то сучок.

— Всю спину исколол, проклятый.

— А ты их знаешь?

— Кого это?

— Левкиных парней.

— Сказала тоже.

Он снова лежал на спине, подложив одну руку под голову. Ленивый спокойный голос его не оставил в ней сомнений, с величайшим облегчением упала она к нему на грудь, и он прижал ее к себе свободной рукой.

— Жалко Ленку, подружку мою, ох жалко, — рыдала она.

Он молчал.

— Неужели тебе не жалко?

— Все равно все помрем, чего там расстраиваться и переживать.

А сильная рука его теснее прижимала ее к груди, как бы говоря; „Не бойся, я все понимаю, только говорить не хочу об этом“. И Милка верила этой руке.

— Ты знаешь, как мы с ней познакомились, — сказала она, чувствуя, что не стоило бы говорить с ним о Ленке, и вместе с тем не в силах преодолеть своего желания говорить о ней. — Года три тому назад случилось со мной, что заболела я в поезде, да так заболела, что потеряла сознание и меня сгрузили на какой-то станции. Как все это было, я не помню, мне рассказывали потом, что валялась я на вокзале на полу, — представляешь, одна, на вокзале, в те годы. Очнулась я, — продолжала она с тем же чувством недовольства собой и неуместности своего рассказа, — очнулась я, гляжу… нет, не гляжу, а слышу — стучат колеса, едем. Потом чувствую — тепло, и вижу — в темноте горит огонь. Потом вижу — сапоги. Так странно все. Колеса стучат, тени ходят, рядом сапоги, ничего понять не могу. Вижу, что словно топится печка и сидит против нее солдат в шинели — это его сапоги. Оказывается, я в теплушке агитпоезда, посередине ее буржуйка, знаешь, местами прямо даже прозрачная, так сильно она раскалилась. От нее шел жар, а спине— как сейчас помню — было холодно, потому что стены вагона были в инее. А солдат этот и была Ленка.

Он ничего не сказал, и молчание длилось довольно долго.

Тогда, испугавшись, что надоела ему своими слезами и воспоминаниями, она заговорила о том, что, по ее мнению, должно было бы его заинтересовать.

— Был сегодня в своих мастерских?

— А как же.

— Ну как там?

Больше она не знала, что сказать. Он не ответил, а только лениво отвернул от нее лицо.

В таких случаях она заставляла себя думать: „Я не ценю своего счастья. Смотри, какая прекрасная ночь, какие звезды, как хорошо, что он рядом, вот я слышу его сердце. Да я с ума сойду завтра, когда буду вспоминать об этом!“

Но на душе у нее была тоска.

И вот Милка пришла в клуб, чтобы встретить здесь Николая, которого не видела несколько дней. Они вообще виделись редко.

Народу собралось много, щелкали семечки, разговаривали. На самом верхнем бревне водрузился Семка Петухов.

— Скоро у нас электричество будет, — сказал кто- то, — электростанция, говорят, почти уже готова.

— Она будет введена через месяц, — живо сказал Сережа Дохтуров, радуясь, что может так хорошо использовать полученные от отца сведения, — и даст пятьсот киловатт.

И тут же понял, что совершил ошибку, привлекши к себе внимание Петухова.

— Тебе бы надо сперва в рабочем котле повариться, — заметил тот сейчас же, — а потом уже разговаривать. И тем более разглашать государственные тайны.

— Он не хочет вариться, — быстро проговорила Милка, и все рассмеялись.

— Да и какая же это тайна, — вставил кто-то.

— А я, например, знаю, — явно раздражаясь, ответил Петухов, — что если бы не саботаж спецов, ее бы давно построили. И что к ней приставлен усиленный наряд, потому что ее могут взорвать не сегодня- завтра.