— Чист как кристалл, — шутливо промолвил он на следующий день, — в укоме тебя даже похвалили. — И он внимательно посмотрел на Бориса.

Борис сейчас же понял и покраснел. Да нет, секретарь укома не хвалил, он просто сказал: «Сын такого отца…» Да и не проверял его, наверно, никто.

И вот вместо того, чтобы ловить плотву в заросшей осокой речке Хрипанке и пить холодное, с погреба молоко, Борис стал работать в угрозыске. В клубе под лестницей ему отвели комнатушку, две стены которой были дощатые, две — каменные, оштукатуренные, сохранившие еще следы церковной живописи. По крайней мере, над тем местом, где прислонялась Борисова подушка, была ясно видна босая нога какого-то угодника.

Собственно, жить здесь было невозможно, потому что все спектакли и собрания происходили в клубе. И уж менее всего можно было здесь спать. До поздней ночи пол дрожал от чечетки (как у них не ломило ноги от этой чечетки?!), синеблузники выкрикивали свою программу («Мы нашей синей блузою, нисколько не спеша, паршивых ваших Гамлетов задавим, как мышат»), произносил речь обвинитель на процессе частников, незаконно увеличивших рабочий день в своих мастерских, неслись какие-нибудь частушки:

Не фуганит мой фуганок,
Не пилит моя пила.
Расскажу я, между прочим,
Про поповские дела.

Борис получил старый «смит и вессон», которым безмерно гордился и который чистил каждый день, без всякой, впрочем, надобности, так как патронов к нему не было, и завел в розыске дружбу с веселым Рябчиковым. Этого белокурого паренька звали здесь то Рябчиком, то Курочкой Рябой, а не то и просто Рябой. От него Борис узнал, что Водовозов — это красота, что лучше Берестова людей на свете вообще не бывает, а женщина, работающая в розыске, не стоит ровным счетом ничего.

Оказалось, что она вообще не — пользовалась здесь никаким авторитетом, несмотря на строгий вид, военную гимнастерку и чеканную речь. Фамилия ее была Романовская, но в розыске ее почему-то, для обиды наверно, называли Кукушкиной, иногда с сомнительной торжественностью величая Кукушкиной-Романовской. До этого она работала в Петрограде (о чем все время старалась напомнить), а теперь была переведена сюда в розыск, по мнению Рябы, за ненадобностью. «Она влюблена в Водовозова, это всем известно», — сообщил Ряба.

Ряба был мастером на все руки, но настоящей его специальностью был самогон. В те годы это было настоящим бедствием. Пуды драгоценного зерна превращались в зловонную жидкость, которой деревня травила город и в которой захлебывалась сама. Чуть ли не каждый день к розыску подъезжала телега, доверху груженная ведрами, бидонами и аппаратами всех систем, — их Ряба тут же во дворе крушил колуном.

Кроме того, Ряба любил задавать вопросы.

— Вот представь себе, — говорил он, — представь себе, что ты — стрелочник, перевел ты однажды стрелку и видишь: в нее ногою твой друг попал, самый лучший, замечательный парень и герой. Ты видишь, как он старается вырвать ногу и не может. А поезд — вот он! Ну, что делать! Обратно перевести стрелку — поезд погиб, оставить так — налетит он, и от твоего друга… Что бы ты сделал? Ты бы перевел? Нет, ты скажи.

Или:

— Вот у одного писателя, говорили мне, такая постановка вопроса: если, говорит, для счастья всего человечества нужно пролить кровь трехлетнего ребенка, маленького, но одного, — ты бы пролил?

— Ряба, — молили его товарищи, — Курочка, не терзай душу! Никто не предлагает тебе ради спасения человечества убивать младенцев.

Однако Ряба серьезно тревожился:

— Но ведь могут быть такие случаи в жизни?

Борису он покровительствовал, а однажды даже взял с собою в губернский город, в губрозыск. Ряба был здесь своим человеком.

— Куда тебя? — спросил он. — На барахолку или в оружейную палату?

Барахолкой называлась кладовая различных вещей, а оружейной палатой — склад отобранного у бандитов оружия. Здесь были тяжелые зловещие колуны и изящные стилеты, кавказские ножи в узорных мерцающих ножнах и голые мясные ножи, вызывающие дрожь (эти колуны и мясные ножи впервые заставили Бориса подумать, достаточно ли он подготовлен для такой работы, как розыск). Безобразные обрезы лежали здесь рядом с последним словом военной техники — кольтом и браунингом. Были и никогда не виданные еще Борисом орудия взлома — разные «фомки», от огромных кустарных до маленьких, точных и только что не никелированных.

— А хозяйку здешнюю ты видал?

Хозяйка — гордость угрозыска, огромная служебная овчарка, привезенная из далекого подмосковного питомника, — лежала на лавке в комнате дежурного. Она была породиста и равнодушна.

— Хороша?

— Страшна.

— Ты не ее бойся, — сказал Ряба, кося глазом на какого-то человека в очках, — ты вот этого дядю бойся.

В дяде не было ничего страшного, скорее унылое что-то. Впалая грудь, очки, усы.

— Сволочь?

Ряба только поднял брови.

— Морковин, — сказал он, понизив голос, — следователь транспортного трибунала.

— Подумаешь, какой-то транспортный трибунал!

— Ребенок.

Борис собрался было еще расспросить про следователя, но тут Ряба объявил, что ему, Борису, если он не хочет опоздать на поезд, — пора отправляться на вокзал. Рябе предстояли еще дела в городе. «Какие?» — спросил Борис. «Тайна», — ответил Ряба.

Поезд был переполнен. Люди, груженные мешками, после неудачных попыток сесть в вагон бежали вдоль поезда на подогнутых ногах. Состав вот-вот должен был отойти. Какая-то старушка топталась на перроне и, конечно, осталась бы, если бы не Борис, который молча подхватил ее и внес в первый вагон, где было несколько посвободней.

Вагон был маленький, с разбитыми стеклами, — пропахший острым запахом влажной грязи. В проходе сидели на вещах, с полок свешивались ноги. Борис вместе с бабушкой протиснулся к окну.

— А ну, — обратился он к какому-то парию, белобровому и губошлепому, — уступи место.

— Что ты, что ты, господь с тобой, — зашептала бабушка.

— С каких это радостей, — ответил парень и отвернулся к окну.

По составу прошел стук и скрежет, наконец толчком сдвинулся с места их вагон.

— Поехали, — объявил кто-то.

— Ты что, оглох? — тихо спросил Борис, чувствуя, что звереет.

Парень смотрел в окно, но по напряженному и невидящему взору его было ясно, что он весь поглощен столкновением.

— Не встанешь, — подыму.

— Да что ты, мне недалеко, — шептала старушка, дергая его за рукав.

Но Борис ее не слушал. В такой тесноте нелегко было поднять парня и толкнуть на его место старушку, — Борис сам чуть не упал на нее. Все ждали скандала и драки, но парень драться не полез, а сказал желчно:

— Небось был бы здесь комиссар, ты бы его за ворот не хватал.

— Еще бы. Комиссар сам бы уступил, — ответил Борис и прибавил примирительно: — Не видишь, человек пожилой, устал.

— Я, может, больше ее устал.

Усевшись, бабушка тотчас же стала домовито усаживаться; подтянула, подняв подбородок, концы белого платка и обратилась к Борису:

— Давай, батюшка, свой чемоданчик-то, — она похлопала себя по коленкам, — давай, чего зря держать.

— Да что вы, бабушка, не надо, у вас и так узелок.

— Положь, положь, — сказала она, покойно закрывая глаза, — положь, узелок сверху пойдет.

Борису пришлось отдать свой чемоданчик. Бабушка положила его себе на колени, сверху поставила узелок и совершенно исчезла за этим сооружением.

— Ты куда, стара беда, собралась? — спросил с полки какой-то мужик.

— К своим, — охотно ответила бабка, поднимая к нему лицо, — к невестке со внуком. Невестка у меня заболела, некому даже и обед сварить.

— Смелая ты, бабка, что в такое время одна на поездах ездишь.

— Что ж поделаешь. Надоть ехать, я и еду. Вот гостинца везу.

— Отчаянная ты, бабка, — продолжал мужик. — А сама-то ты откуда?

«Вот привязался к бабушке», — подумал Борис, однако она была, видно, довольна разговором.