От холода на зуб зуб не попадал. Боясь отморозить конечности, и желая немного согреться, мы время от времени прыгали, боролись, занимались гимнастикой. Часто эти упражнения проделывали мы ночью, вызывая большое удивление у лежавших наших четвероногих друзей. Случалось и так: задремав и инстинктивно ища тепла, кто-нибудь во сне постепенно жался все ближе и ближе к лошади, пока не добирался до ее шеи, где и засыпал крепко, согреваемый ее теплом.

Уже 11 дней мы были в дороге, последнее время в скотном вагоне, успев за это время страшно загрязниться. Не фиалками благоухали. И не мимозами с ландышами. Изменились сильно и внешне: заросли бородами, щеки запали, от бессонных ночей и постоянной тревоги, глаза ввалились и были воспалены и, в общем, своим видом, мы мало отличались от окружающей нас публики. Последнее обстоятельство укрепило сознание, что узнать нас теперь довольно трудно. Наш покой и сон больше всего нарушали, расплодившиеся в огромном количестве насекомые. Они буквально шуршали по всему телу, безжалостно нас грызли и при каждом движении сыпались массами. Как бы какой тиф мне не подхватить!

Запасного белья для перемены у нас не было и приходилось терпеть еще и это зло, с которым мало помалу свыкались, как с неизбежным. Утешались, что грязь не сало — потер и отстало. Нужда научила нас бороться с холодом. На одной станции мы скоммуниздили два тюка прессованного сена и им зашпаклевали в загоне все щели и на пол послали толстый слой. Ложились плотно один к другому, накрываясь с головой единственным тонким одеялом, а сверху набрасывали оставшееся сено. При таком устройстве удавалось иногда проспать до 2–3 часов ночи, после чего надо было согреваться искусственно.

Что касается меня, то последние дни я начал страдать бессонницей. Думаю, что причиной этого было постоянное нервное напряжение и необходимость быть всегда начеку против всяких случайностей. Все мои планы пока не реализовывались и вообще здешняя ужасная жизнь была явно не для меня. К такому меня никто не готовил.

Если мне иногда и удавалось забыться, то не иначе как каким-то мучительно тревожным полусном, каковой не только не восстанавливал моих сил, но только еще больше подрывал здоровье.

С казаками, впустившими нас в вагон, у нас вскоре установилось своеобразное немое соглашение. Видя, что мы нисколько не угрожаем безопасности их лошадей, а скорее составляем как бы ночную охрану от возможных на них покушений, они, по-видимому довольные этим, мало интересовались нами, предоставив уборку и уход за лошадьми нашему попечению. В общем, нашли себе бесплатных скотников.

Обычно рано утром, один из казаков приносил тюк сена и зерно, а затем таскал несколько ведер воды, проделывая то же самое в полдень и вечером. Мы убирали лошадей, поили, навешивали торбы, — иначе говоря, выполняли роль вестовых, что в сущности нас немного развлекало в дороге. При каждом посещении нас, казаки рассказывали нам новости и потому прихода их мы всегда ожидали с нетерпением. Относительно нас их любопытство далеко не шло, а может быть, они честно верили, что мы бывшие пулеметчики и едем с фронта домой, на Кавказ.

В свою очередь, мы, опасаясь навлечь подозрение, не считали возможным особенно настойчиво расспрашивать казаков о настроении, о том, что они предполагают делать, вернувшись домой, хотят ли у себя на Дону большевизм или нет и тому подобное. Но все-таки, постепенно, пользуясь удобным случаем, я задавал им тот или иной вопрос. Были они уроженцами Усть-Медведецкого округа и ехали до станции Серебряково на железнодорожной линии Поворино — Царицын.

Из разговоров с ними, мы поняли, что казаки теперь сильно раскаиваются, что, поддавшись обманчивым уговорам, выдали большевикам свое оружие и теперь едут домой на положении военнопленных, под охраной "Грязной гвардии", как они метко прозвали красногвардейцев. Только одному из геройских и лихих казаков удалось сохранить свою винтовку, спрятав ее между обшивкой вагона, и он с чувством особой гордости не раз хвастался нам этим исключительным обстоятельством.

На мой вопрос:

— А зачем тебе, станичник, винтовка?

Он, нисколько не смущаясь, быстро отвечал:

— А как же, покажусь отцу, да и в станице девки начнут дразнить — они у нас такие — добавил он с особенным ударением.

— Да, быть может, еще и воевать придется — сказал я, после небольшой паузы.

— А с кем? — спросил казак, насторожившись.

— Возможно с немцами или еще с кем-нибудь — нейтрально ответил я — ведь вот говорят, что Атаман Каледин воюет — заявил я с целью вызвать его на откровенный разговор.

— Так то буржуи, юнкера, да кадеты воюют, а казаки устали и войны не хотят, им война не нужна — выпалил он очевидно слышанную где-то фразу, но затем, немного подумав, продолжал уже несколько иным тоном:

— Старшие сказывают, что их уже не возьмут. Атаман призывает только четыре переписи молодых, значит, попаду и я. Ну, а служба, как служба, прикажут нам воевать — будем воевать, только раньше надо побывать дома. А большевики нам ни к чему, мы и без них хорошо жили.

К сожалению, отход поезда помешал мне продолжить столь интересную беседу, которую, несмотря на все мои старания, возобновить не удалось. Но думаю приведенного достаточно, чтобы судить о настроении казаков этого эшелона, тем более, что мне было совершенно ясно, что казак, говоривший со мною, делился не своими личными мыслями, а передавал просто слышанное им среди казаков, то есть как общее настроение.

Ночью 19-го января мы миновали узловую станцию Поворино и рано утром въехали, наконец, в обетованную Донскую землю. Мы с большим нетерпением ждали этого момента, уверенные, что с ним резко изменятся условия нашего странствования и обстановка станет для нас более благоприятной. Отчасти мы не ошиблись. Станции здесь не носили того ужасного и отталкивающего вида как в Донецком районе и не являлись скоплением и прибежищем для всякого вооруженного сброда. Не было тут, почти, и красной гвардии. Чаще встречались казаки, преимущественно степенные старики, одетые в свои казачьи зипуны, из под которых выглядывали традиционные лампасы на брюках.

Мы свободнее себя держали, выходили на остановках, вступали в разговоры, стараясь выяснить положение в области и узнать новости.

Вероятно, наш грязный внешний вид не внушал особого доверия, и казаки, принимая нас за солдат из большевиков, неохотно вступали с нами в разговоры, а временами в довольно грубой форме говорили:

— Чего лезешь язык чесать, проваливай дальше.

Откровенно говоря, такие ответы меня сильно радовали, доказывая некоторую недоверчивость и даже враждебность казаков к большевикам и, вместе с тем, рождая робкую надежду, что коммунистические проповеди не найдут здесь для себя благодарной почвы.

Однако, последующие события доказали мне обратное. По моему личному мнению, главная причина усвоения казачеством большевизма лежала в том, что значительная часть казаков-фронтовиков, даже и тех, которые на фронте не поддались революционному соблазну, теперь — на длинном пути своего возвращения на Дон, вынужденные долгое время дышать зараженной большевистской атмосферой и выдерживать натиск весьма умелой коммунистической пропаганды, — вернулись домой психологически уже не способными к защите родного Дона.

Сказывалось и общее утомление войной и потому сильное желание отдохнуть, доминировало над всеми остальными чувствами. Имело значение, возможно, и то, что Донское Правительство (сборище болтунов и профанов) в глазах основной казачьей массы, не сумело создать себе ореол популярности и нужного авторитета. Власти фактически не было, чувствовалось безвластие и растерянность, передававшиеся сверху вниз.

Вместе с тем, надо признать, что казаков безусловно запоздали вернуть на Дон и они не имели времени в обстановке родных станиц изжить принесенные с фронта настроения. Их, как сохранявших дольше других дисциплину и порядок, до последнего задерживали на фронте, все еще лелея мысль о возможности восстановления фронта и продолжения воины.