На следующий день я позвонил Наташе, но там не ответили. Звонил еще несколько раз и стал думать, что трубку не берут намеренно. Тогда я не знал, что, вернувшись из Бородино, Наташа уехала по телеграмме домой.

Потом и я уехал на целый месяц, а когда вернулся, меня ждала новость. Хозяйка квартиры, в которой Наташа снимала комнату, сказала, что Наташа взяла академический отпуск и уехала к больной матери. Когда вернется в Москву, неизвестно.

Сначала я ждал письма. Может быть, стоило написать самому, но я не знал адреса, скорее, не хотел узнавать, потому что все-таки ждал, что она напишет первой.

И вот подошло новое лето. Оно навалилось на город жаркое и неуклюжее, как медвежья доха. Обливаясь потом, медленно брели люди. Горели леса и торф в Подмосковье, и вечером горьковатая дымка пожара наглухо запирала город. Старухи во дворе судачили о причинах необычной жары. Температура упорно держалась за тридцать. Знакомый из панорамы сообщил, что такой разгон лето брало только в 1812 году.

Торф, леса, деревянные постройки… Но что-то горело и у меня, выгорало внутри. Не ладились статьи, не ладились отношения с кем-то из знакомых. Я ничего не знал о Наташе, но часто думал о ней. Все больше я понимал, что без нее мне трудно. Я был готов поехать и разыскать ее, но что-то удерживало.

Внезапно я решил написать о Бородинском сражении. Память все время возвращала рассказ Артюшина. Еще раньше попалось стихотворение, в котором упоминался печальный взгляд генерала Тучкова.

В библиотеке я разыскал портреты героев двенадцатого года, а среди них генерал-майора Тучкова. Это правда, выражение его лица полно печали и как бы предчувствия близкой гибели. Но еще больше в этом красивом и тонком лице глубокой, я бы сказал, затаенной любви. Генерал Александр Тучков пал в молодые годы на Бородинском поле, и тело его осталось ненайденным среди тысяч других.

Уже после бегства французов его искала жена. Целый день, а потом и ночь с факелом бродила она в черной накидке среди костров, на которых сжигали останки павших, но так и не нашла тела мужа. На месте гибели она велела поставить часовню, а сама ушла в монастырь.

Что-то теперь отзывалось во мне на эту, казавшуюся раньше сентиментальной историю. Быть может, тому способствовало необычное лето, так сходное с жарким летом двенадцатого года. Быть может, чувства мои обострились разлукой, и я понимал, что такое потеря. Быть может, в сознании упорно мелькал бородинский пейзаж, где в последний раз видел Наташу.

Во всяком случае, чаще и чаще я открывал книги о двенадцатом годе. Я втягивался в его тревожный возвышенный мир, проникался его настроением. И наконец, строки Пушкина, которые встретил, перечитывая «Повести Белкина», стали последней и ясной ступенью его понимания:

«Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания!»

Я почувствовал нерв тех великих дней. Мне показалось, что он затаен и во мне, в каждом из нас, и время любви, славы и восторга еще вызовет его к жизни.

2

Я стал бывать у Артюшина. Его большая квартира походила на музей, да и была музеем. Сотни предметов – оружие, одежда, рисунки и документы, – все из истории двенадцатого года, были развешаны и разложены по стеллажам до потолка.

Он прекрасно знал чуть ли не каждый день войны. Казалось, и знать больше нечего, но вот он приобретал пожелтевшую страничку рукописи, старый орден и радовался, как ребенок.

Одна комната была занята муляжем Бородинского поля и глиняными шеренгами солдат всех полков. Фигурки аккуратно раскрашены. Войска – пехота, кавалерия, пушки расставлены по фронту в том же порядке, как в Бородинском бою.

– Я только число убавил, – говорил Артюшин. – Одна фигурка заменяет роту. Но форму и цвета войск отразил по возможности точно. Вот лейб-гусары, у них красные ментики. Синие с малиновым – это уланы. А вот пехота, у нее красные воротники…

– С французами у меня хуже, – говорил Артюшин. – Я в синее их обрядил, хотя там пропасть разных мундиров.

Он в деталях показывал мне главные эпизоды Бородинского боя. Атаки на Багратионовы флеши, схватку за батарею Раевского. Понемногу и я заразился подробным интересом к Бородино. Взялся в библиотеке за многотомные описания.

Трудно придумать что-нибудь более сумбурное и путаное, разноцветное и разнокалиберное, чем армия тех времен. По нескольку раз в год выходили указы о перемене цветов и покроев одежды, замене калибра и введении нового оружия.

Гусары, драгуны, уланы, егеря, гренадеры и мушкетеры, кирасиры и кавалергарды, казаки и артиллеристы – все перемешалось у меня в цветистый калейдоскоп.

Целую папку я заполнил набросками, потому что рисунки к повести хотел сделать сам, а кроме того, одежда под карандашом словно оживала и требовала хорошенько ее рассмотреть.

Один гренадерский кивер с султаном из конского волоса, с золоченой кокардой в форме ядра с тремя язычками пламени, с подвязным ремнем из золотистой чешуйчатой тесьмы, с этишкетом – трехцветной плетеной нитью, наброшенной на тулью полукругом, с серебряными кистями по бокам, – один такой кивер казался мне царем головных уборов.

Я потихоньку подыскивал героев. Соблазнов открывалось немало. Множество ярких характеров населяло то время. Пламенные, романтические, по-русски разудалые. Бесшабашные гуляки-дуэлисты и утонченные, образованные на демократический лад офицеры. Оригиналы из Английского клуба и задиристые поэты. Смекалистые крестьяне и бродяги-философы. Студенты Московского университета и сироты из Воспитательного дома. Живые и наивные создания из патриархальных семей вроде толстовской Наташи и крепостные актрисы, как прекрасная и таинственная Параша Жемчугова.

Меня заинтересовал один человек. Может быть, потому, что вокруг его имени складывалось несколько совпадений, но в то же время толком не было ничего известно, наоборот, намечалась путаница.

В те годы писалось множество стихов. Они ходили по рукам, читались на биваках, распевались. Вся армия знала наизусть гусарские куплеты Дениса Давыдова вроде таких:

Станем, братцы, вечно жить
Вкруг огней под шалашами,
Днем – рубиться молодцами,
Вечерком – горелку пить!

Понятие «гусарство» в смысле лихого и бесшабашного времяпрепровождения пошло именно с тех времен.

Одна из папок в доме Артюшина хранила листки и тетради с безымянными стихами и посланиями вроде давыдовских. В посвящении одной гусарской компании я встретил такое четверостишие:

Там Берестов, задумчивый гусар,
На биваках приятельствовал с нами,
И на лице мешался думы жар,
И жар костра, и пунша яркий пламень.

Я почему-то все ясно представил. Трепет желтого огня, шум и песни около костра, а чуть поодаль, опершись на локоть, полулежит молчаливый гусар. На лице, освещенном снизу, мечутся блики костра, в пристальном взгляде раздумье и тайна.

«Задумчивый гусар» – это мне приглянулось. Гусаров называли рубаками, удальцами, забияками, кем угодно, но «задумчивых» я не встречал.

Еще трижды попадалась мне фамилия Берестова.

В наградных документах Бородинского боя поручик Берестов упоминается два раза. Сначала в списке отличившихся офицеров третьего пехотного корпуса. Сообщалось, что «поручик Берестов, выполняя особое поручение командующего, проявил великолепную храбрость. Участвовал в атаке Ревельского и Муромского полков, получил контузию, но остался в строю, за что представляется к награде Владимиром 4-го класса». Справа от записи стоял вопрос.

Вопросы появились и у меня. Что за особое поручение командующего? Ведь, кроме Кутузова, которого во всех случаях именовали главнокомандующим, командующими можно было назвать кого угодно, от Багратиона и Барклая де Толли до командиров полков и дивизий.