— Расспросите его, как и других, — сказал дож.

— Как твое имя? — неохотно спросил распорядитель, который, как все подчиненные, гораздо ревнивее относился к своей почетной обязанности, чем люди, стоящие выше его.

— Меня зовут Антонио, я рыбак с лагун.

— Ты стар!

— Синьор, никто не знает этого лучше меня. Шестьдесят раз наступало лето с тех пор, как я впервые закинул сеть или поставил мережу в море..

— Ты одет не так, как приличествует участнику гонок, предстающему перед дожем Венеции.

— На мне все лучшее, что у меня есть. Большую честь присутствующим не мог бы оказать никто.

— Твои руки и ноги не прикрыты.., твоя грудь обнажена.., твои мускулы слабы. Напрасно ты прерываешь развлечение знатных своим легкомысленным поступком.

Ступай!

Опять Антонио хотел было скрыться от десяти тысяч глаз, разглядывавших его, но спокойный голос дожа снова пришел ему на помощь.

— Состязания открыты для всех, — сказал он. — И все же я советую бедному и старому человеку прислушаться к разумным словам. Дайте ему серебра — может быть, нужда толкает его на такой безнадежный поступок.

— Ты слышишь, тебе предлагают милостыню; уступи место тем, кто сильнее тебя и больше подходят для состязаний.

— Я повинуюсь, потому что это доля каждого, кто родился и вырос в бедности. Говорили, что гонки открыты для всех, и я прошу прощения у благородных господ — я не хотел их оскорбить.

— Справедливость одна для всех, — поспешно вмешался дож. — Если он желает остаться, это его право. Святой Марк гордится тем, что весы его правосудия держит беспристрастная рука.

Гул одобрения сопровождал эти лицемерные слова, так как провозглашение справедливости со стороны власть имущих всегда находит отклик в душах людей, хотя слова эти далеко не всегда соответствуют делам.

— Ты слышал, его высочество, чье слово — рупор великого государства, разрешил тебе остаться, хотя тебе лучше было бы удалиться.

— Ну, тогда я посмотрю, есть ли еще силы в этих руках, — ответил Антонио, бросая печальный, но и не лишенный тайной гордости взгляд на свою изношенную, жалкую одежду. — Конечно, мускулы мои ослабли в битвах с нехристями, но я надеюсь, они мне еще послужат сегодня верой и правдой.

— Кому ты вверяешь свою судьбу?

— Благословению святого Антония Чудотворца.

— Займи свое место. Ха! А вот кто-то не хочет быть узнанным! Кто же ты, скрывающий свое лицо?

— Зови меня маской.

— Судя по твоим крепким ногам и рукам, тебе нет необходимости прятать свое лицо. Угодно ли будет вашему высочеству допустить маску к состязанию?

— Конечно. В Венеции маска священна. Слава нашим прекрасным и мудрым законам, разрешающим каждому, кто желает пребывать наедине со своими мыслями и избежать любопытных взглядов, спрятать свое лицо и бродить по нашим улицам и каналам, чувствуя себя в такой же безопасности, как если бы он находился у себя дома. Таковы великие привилегии свободы, и такова она для всех граждан щедрого, великодушного и свободного государства!

Тысячи голов склонились в знак одобрения, и из уст в уста покатилась молва о том, что какой-то молодой и знатный господин хочет попытать счастья в гонках в угоду своей красавице.

— Такова справедливость! — громко воскликнул герольд; восторг, распиравший ему грудь, очевидно, пересилил в нем почтение. — Счастлив тот, кто родился в Венеции, завидна судьба народа, в советах которого председательствуют мудрость и милосердие подобно прекрасным и добрым сестрам! Кому же ты себя вверяешь?

— Своей собственной руке.

— Ах, вот как? Это не благочестиво! Такой самонадеянный человек не может принять участие в этих почетных гонках.

Торопливое восклицание герольда взволновало зрителей, вызвав внезапное возбуждение в толпе.

— Для республики все ее дети равны! — заключил дож. — Мы гордимся этим, и упаси нас благословенный святой Марк произносить что-либо похожее на хвастовство. Но поистине мы не можем не похвалить себя за то, что не делаем разницы между нашими подданными, живущими на островах или на побережье Далмации, между Падуей и Кандией, Корфу и землей Святого Георгия. И все же никому не дозволено отказываться от помощи святых.

— Назови своего покровителя или уступи место другим, — сказал исполнительный герольд.

Незнакомец помедлил минуту, словно раздумывая, а затем ответил:

— Святой Иоанн Пустынник.

— Ты назвал всеми почитаемого святого!

— Я назвал того, кто, может быть, сжалится надо мной в этой жизни-пустыне.

— Тебе, конечно, лучше знать самого себя, но уважаемые патриции, прекрасные дамы и наш добрый народ ожидают следующего участника. Займи свое место.

Пока герольд опрашивал еще троих или четверых желающих участвовать в гонках — все они были гондольерами на частной службе, — среди зрителей не умолкал рокот, доказывавший, какой большой интерес вызвали ответы и внешность двух последних соперников. Тем временем молодые господа, которые поддерживали последних из опрашиваемых гондольеров, начали пробираться, среди скопища лодок, чтобы пожелать успеха своим слугам и выказать те надежды и доверие, какие были в обычаях тех времен.

Наконец объявили, что список участников гонок заполнен, и гондолы отправились, как и прежде, к месту старта, освободив пространство под кормой “Буцентавра”. Сцена, последовавшая за этим, происходила на глазах у всех тех важных людей, которые взяли на себя заботу о частных интересах людей так же, как и об общественных нуждах Венеции.

Здесь присутствовало много дам высокого происхождения; масок на них не было, и они оживленно глядели по сторонам, сидя в своих гондолах в обществе элегантных кавалеров. Но кое-где, однако, черные сверкающие глаза смотрели сквозь отверстия в шелковых масках, скрывающих лица красавиц слишком юных, чтобы показываться на таком веселом празднестве. Одна гондола привлекала особое внимание; в ней находилась женщина, изящество и красота которой не оставляли сомнений, хотя она и была одета подчеркнуто просто. Лодка, слуги и дамы — их там было две — отличались той изысканно строгой простотой, что свидетельствует о высоком происхождении и тонком вкусе гораздо больше, чем грубая мишура роскоши. Монах-кармелит, чье лицо было скрыто капюшоном, подтверждал своим присутствием высокое положение дам и, казалось, подчеркивал его, почтительно и серьезно охраняя своих спутниц. Сотни гондол приближались к этой лодке, и те, кто находился в них, после многих безуспешных попыток разглядеть под масками лица ее обитательниц шепотом расспрашивали друг друга об имени и происхождении юной красавицы, а затем гондолы скользили прочь. Но вот красочное суденышко, великолепно снаряженное, с гребцами, одетыми в роскошные ливреи, вошло в небольшой круг, состоящий из любопытных, теснившихся вокруг лодки. Мужчина, сидевший в гондоле, поднялся — в этот день никто не приехал сюда в гондолах с мрачными балдахинами — и стоя приветствовал женщин в масках с непринужденностью человека, умеющего держать себя в любом обществе, и вместе с тем с глубокой почтительностью.

— В этой гонке принимает участие мой гондольер, — сказал он учтиво, — в силу и ловкость которого я очень верю. До сих пор я тщетно искал даму такой красоты и добродетели, чьей улыбке я мог бы посвятить его успех. Теперь я ее нашел.

— У вас очень проницательный взгляд, синьор, если вам удалось разглядеть под маской то, что вы искали, — ответила одна из дам, а сопровождавший их монах вежливо поклонился, ибо слова мужчины ничем не отличались от обычных в подобных случаях комплиментов.

— Увидеть можно не только глазами, сударыня, и восхищаться не только разумом. Прячьте свое лицо сколько угодно, я все равно твердо знаю, что передо мной самое красивое лицо, самое доброе сердце и самая чистая душа Венеции!

— Это смелая догадка, синьор, — ответила та, что была, очевидно, старшей из двух, бросая взгляд на свою спутницу, словно пытаясь уловить впечатление, какое произвела на нее эта галантная речь.