— Я не хотел сказать…
— Неважно, — прервал браво глухим голосом. — Неважно, рыбак, мы поговорим обо всем этом в другой раз.
А пока следуй за мной и молчи.
С этими словами самозванный проводник Антонио жестом пригласил его следовать за собой и направился в сторону от канала. Рыбак повиновался, ибо этому несчастному человеку с разбитым сердцем было все равно, куда идти! Якопо воспользовался первым же входом, ведущим во внутренний двор Дворца Дожей. Шаги его были неторопливы, и в глазах прохожих оба они ничем не выделялись среди многочисленной толпы, вышедшей на улицу, чтобы подышать мягким ночным воздухом или насладиться развлечениями, которые обещала Пьяцца.
Оказавшись во дворе, освещенном слабо и то лишь местами, Якопо на миг задержался, видимо для того, чтобы разглядеть находившихся здесь людей. Надо полагать, он не усмотрел никакой причины для дальнейшего промедления, так как, незаметно подав своему спутнику знак не отставать, он пересек двор и поднялся по известной лестнице, той самой, с какой скатилась голова Фальери 14 и которую по статуям, стоящим на верху ее, называют Лестницей Гигантов. Миновав знаменитые Львиные пасти, они быстро пошли по открытой галерее, где их встретил алебардщик из гвардии дожа.
— Кто идет? — спросил наемник, выставив вперед свое длинное грозное оружие.
— Друзья государства и святого Марка!
— В этот час никто не проходит без пароля. Жестом приказав Антонио оставаться на месте, Якопо приблизился к алебардщику и что-то шепнул ему. Оружие тотчас поднялось, и стражник вновь принялся шагать по галерее с глубоко равнодушным видом. Едва путь перед ними открылся, как оба двинулись дальше. Антонио, немало удивленный тем, что ему пришлось видеть, с нетерпением следовал за Якопо, ибо сердце его сильно забилось горячей, хотя и смутной надеждой. Не так уж несведущ был он в людских делах, чтобы не знать, что правители иногда втайне уступают там, где согласиться открыто им мешают соображения политики. Поэтому, полагая, что сейчас его приведут к самому дожу и наконец-то дитя вернется в его объятия, старик легко шагал по мрачной галерее и, пройдя вслед за Якопо через какой-то проход, вскоре оказался у подножия новой широкой лестницы. Рыбак теперь едва представлял себе, где он находится, так как его спутник оставил в стороне главные входы дворца и, пройдя через потайную дверь, вел его мрачными, тускло освещенными коридорами. Они не раз поднимались и спускались по лестницам, проходили через множество небольших, просто обставленных комнат, так что в конце концов у Антонио совсем закружилась голова и он окончательно перестал понимать, куда идет. Наконец они достигли помещения, темные стены которого, украшенные довольно безвкусным орнаментом, казались еще более мрачными из-за слабого освещения.
— Ты неплохо знаешь жилище дожа, — сказал рыбак, когда к нему вернулась способность говорить. — Похоже, ты гуляешь по всем этим галереям и коридорам свободнее, чем самый старый гондольер Венеции по каналам города.
— Мне приказали привести тебя, а все, что мне поручают, я стараюсь делать как следует. Ты из тех люден, Антонио, которые не боятся предстать перед лицом великих, — в этом я сегодня убедился. Собери все, свое, мужество, ибо настал час испытания.
— Я смело говорил с дожем. Кроме самого всевышнего, кого еще мне бояться на свете?
— Ты говорил, пожалуй, даже слишком смело, рыбак. Укроти свой язык, ибо великие не любят непочтительных слов.
— Значит, истина им неприятна?
— Смотря какая. Они любят слушать, как восхищаются их делами, если дела заслуживают похвалы; но им не нравится, когда действия их порицают, даже если ясно, что порицания справедливы.
— Боюсь, — сказал старик, простодушно глядя на своего собеседника, — между великим и ничтожным окажется мало разницы, когда с обоих снимут одежду и они предстанут взору нагими.
— Подобную истину нельзя высказывать здесь.
— Почему? Разве патриции отрицают, что они христиане, что они смертны и грешны?
— Первое они считают благом, Антонио, о втором забывают и не терпят, чтобы кто-нибудь, кроме них самих, замечал третье!
— Тогда, Якопо, я начинаю сомневаться в том, что добьюсь свободы для моего мальчика.
— Говори с почтением, остерегайся задеть их самолюбие, оскорбить их власть, и многое простят тебе, в особенности если ты учтешь мой совет.
— Но ведь это та самая власть, которая отобрала у меня мое дитя! Разве я смогу восхвалять тех, кто поступает несправедливо?
— Ты должен притвориться, иначе твоя просьба останется неисполненной.
— Мне лучше вернуться на лагуны, друг Якопо, ибо всю жизнь язык мой говорил лишь то, что подсказывало сердце. Боюсь, я слишком стар, чтобы говорить, будто сына можно по праву насильно оторвать от отца. Скажи им от меня, что я приходил выразить им свое почтение, но, поняв, сколь безнадежны дальнейшие просьбы, вернулся к своим сетям, вознося молитвы святому Антонию.
С этими словами Антонио крепко стиснул руку своего спутника, который точно застыл на месте, и повернулся, собираясь уходить. Но не успел он сделать и шага, как две алебарды скрестились на уровне, его груди; только теперь старик заметил вооруженных людей, преградивших ему путь, и понял, что стал пленником. Природа наделила рыбака умением сохранять присутствие духа и любой обстановке, а многолетние испытания закалили его. Оценив истинное положение вещей, он ничем не выдал своей тревоги и, не пускаясь в бесполезные споры, снова повернулся к Якопо; лицо его выражало терпение и покорность судьбе.
— Видно, высокие синьоры хотят поступить со мной по справедливости, — сказал он, приглаживая поредевшие волосы, как это делают люди его сословия, готовясь предстать перед господами, — и смиренному рыбаку не пристало лишать их такой возможности. Все же лучше, чтобы у нас в Венеции пореже применяли силу даже во имя справедливости. Но сильные любят показывать свою власть, а слабым приходится подчиняться.
— Посмотрим, — отвечал Якопо, который не выказал никаких чувств, когда его спутнику не удалось уйти.
Наступило глубокое молчание. Алебардщики, одетые и вооруженные по обычаям того времени, вновь, подобно безжизненным статуям, застыли в тени у стен, да и Якопо со своим спутником, неподвижно стоявшие посреди комнаты, едва ли больше, чем стражники, походили на живые и разумные существа.
Здесь уместно будет познакомить читателя с особенностями государственного устройства страны, о которой мы рассказываем, имеющими отношение к событиям, излагаемым далее, ибо само понятие РЕСПУБЛИКА — если слово это означает что-то определенное, — бесспорно подразумевает представление и преобладание интересов народа, но оно так часто осквернялось ради защиты интересов господствующих групп, что читатель, возможно, задумается, какая же все-таки связь между государственным укладом Венеции и более справедливыми — хотя бы потому, что они более демократичны — установлениями его собственной страны.
В век, когда правители были достаточно нечестивы, чтобы утверждать, будто право повелевать ближними дается человеку непосредственно богом, а их подданные были не в силах противиться этому, считалось достаточным хотя бы на словах отказаться от сего дерзновенного и эгоистического принципа, чтобы придать политике государства характер свободы и здравомыслия. В таком мнении есть даже известная доля истины, поскольку оно основывает, пусть только теоретически, государственную власть на концепции, существенно отличной от той, какая полагает всю власть собственностью одного человека, который, в свою очередь, есть представитель непогрешимого и всемогущего Правителя Мира. Нам незачем пускаться в обсуждение первого из упомянутых принципов; достаточно лишь добавить, что существуют положения, столь порочные по самой своей природе, что достаточно лишь просто выразить их в отчетливой и ясной форме, как они сами опровергнут себя. Что же касается второго, то мы вынуждены ненадолго отвлечься от темы нашего рассказа и рассмотреть заблуждения, свойственные Венеции того времени.
14
Фальери, Марино — дож Венеции, казненный в 1355 году на Лестнице Гигантов за попытку проведения самостоятельной политики.