— Встань! Не об этом деле я должен тебя допрашивать-. Сегодня ты обращался со своей просьбой к нашему пресветлому правителю — дожу.

— Я умолял его высочество отпустить мальчика.

— Ты сделал это публично и без должного почтения к высокому достоинству и священной особе главы республики!

— Я поступил как отец и человек. Если б хоть половина всего, что говорят о справедливости и доброте правителей, была правдой, его высочество сам, как отец и человек, выслушал бы меня.

Среди членов страшного триумвирата произошло легкое движение, и секретарь помедлил с вопросом; но, заметив, что его начальники предпочитают хранить молчание, он продолжал:

— Ты уже сделал это однажды в присутствии народа и сенаторов, но, когда твое прошение, неуместное и неразумное, было отвергнуто, ты стал искать другого случая, чтобы вновь высказать его?

— Верно, ваша светлость.

— В неподобающей одежде ты присоединился к гондольерам, принимавшим участие в гонках, и оказался первым среди гребцов, которые соревновались за право снискать благосклонность сенаторов и нашего правителя.

— Я пришел в одежде, какую ношу перед лицом пречистой девы и святого Антония, а если я оказался первым на состязаниях, то этим обязан больше доброте и милости человека, что стоит сейчас рядом со мной, чем остаткам сил, еще сохранившихся в этих дряблых мускулах и высохших костях. Святой Марк да помянет его в трудную годину и да смягчит сердца сильных, чтобы они вняли мольбам осиротевшего отца!

Вновь среди инквизиторов возникло едва заметное движение, свидетельствовавшее об их изумлении или любопытстве, и вновь секретарь умолк.

— Ты слышал, что сказал рыбак, Якопо? — промолвил один из Трех. — Что ты ответишь на его слова?

— Синьор, он сказал правду.

— Ты посмел насмехаться над увеселениями города и пренебречь желаниями дожа?

— Светлейший сенатор, если преступно пожалеть старика, оплакивающего свое дитя, и пожертвовать собственным торжеством ради его любви к мальчику, то я виновен в этом преступлении.

После этих слов воцарилось длительное безмолвие. Якопо говорил, как всегда, почтительно, но с тем мрачным спокойствием, какое составляло, по-видимому, неотъемлемую особенность его характера. Во время ответа инквизитору он был бледен, как обычно, и выражение его горящих глаз, которые так удивительно озаряли и придавали живость его мертвенному лицу, оставалось неизменным. Тайный знак вновь побудил секретаря вернуться к исполнению своих обязанностей.

— Итак, успехом на состязаниях гребцов ты обязан милости соперника — того, что стоит рядом с тобой перед лицом Совета?

— Тому свидетели святой Теодор и святой Антоний, покровитель города и мой хранитель.

— И единственное твое желание при этом было — вновь высказать уже отвергнутую просьбу за юного моряка?

— Я не думал ни о чем другом, синьор. Может ли человек моих лет и моей судьбы кичиться победой над гондольерами или радоваться безделушкам вроде игрушечного весла и цепочки?

— Ты забываешь, что весло и цепь сделаны из золота.

— Светлейшие синьоры, золото не может залечить раны, которые горе нанесло истерзанному сердцу. Верните мне мое дитя, чтобы не пришлось чужим людям закрыть мне глаза и чтобы мальчик мог услышать добрые наставления, пока есть еще надежда, что он запомнит мои слова, и тогда не нужны мне все богатства Риальто! Пусть вот это сокровище, которое я подношу благородным синьорам с почтением, подобающим их величию и мудрости, докажет вам правдивость моих слов.

Умолкнув, рыбак приблизился к столу неловкой походкой человека, не привыкшего находиться в присутствии знатных особ, и положил на темное сукно кольцо, в котором сверкали камни, по-видимому, исключительной ценности. Изумленный секретарь поднял кольцо и в ожидании держал его перед глазами судей, — Возможно ли? — воскликнул тот из них, кто чаще всех вмешивался в ход допроса. — Оно похоже на наш свадебный залог!

— Так и есть, светлейший сенатор: это то самое кольцо, которым дож обручился с Адриатикой в присутствии послов и народа.

— Ты и к этому имеешь какое-нибудь отношение, Якопо? — грозно спросил судья.

Браво с любопытством взглянул на драгоценность и отвечал неизменно глубоким и твердым голосом:

— Нет, синьор, до сих пор я ничего не знал об этой удаче рыбака.

Подчиняясь поданному знаку, секретарь возобновил допрос:

— Ты должен объяснить нам, Антонио, ничего не утаивая, как эта святыня попала к тебе в руки. Помог ли тебе кто-нибудь добыть ее?

— Да, синьор, у меня был помощник.

— Немедленно назови его, и мы примем меры, чтобы его задержать.

— Это бесполезно. Власть Венеции над ним бессильна.

— Глупец, о чем ты говоришь? Правосудие и власть республики распространяются на всех живущих в ее пределах. Отвечай без уверток, если тебе дорога жизнь!

— Пытаться обмануть вас, чтобы спасти от бича свое старое и немощное тело, значило бы для меня дорожить вещью, ничего не стоящей, и совершить великую глупость и великий грех. Если вашим светлостям будет угодно меня выслушать, вы увидите, что и я очень хочу поведать вам, как ко мне попало кольцо.

— В таком случае, рассказывай, но не лги.

— Видно, вам часто приходится слушать лживые речи, синьоры, раз вы так настойчиво меня предостерегаете; но мы, рыбаки с лагун, не боимся говорить о том, что видели и что делали, потому что большую часть жизни проводим на волнах и на ветру, а ими ведь повелевает сам господь бог. У рыбаков, синьоры, есть предание, будто в давние времена один из наших выловил со дна залива кольцо, которым, по обычаю, дож обручился с Адриатикой. Но к чему такое сокровище человеку, если он ежедневно добывает себе пропитание неводом? И он отнес его дожу, как и подобает рыбаку, коему святые ниспослали находку, на которую он не имел никаких прав, словно хотели испытать его честность. Об этом поступке нашего собрата много рассказывают на лагунах и на Лидо, и я слышал, в залах дворца есть прекрасная картина одного венецианского художника, где изображена вся эта история: дож сидит на троне, а счастливый босоногий рыбак возвращает его высочеству утраченную драгоценность. Надеюсь, синьоры, для этого поверья есть основание, и это льстит нашему самолюбию и помогает многим из нас вести жизнь более праведную и более угодную святому Антонию.

— Да.., случай такой известен.

— А картина, ваша милость? Надеюсь, тщеславие не обмануло нас и в отношении картины?

— Картина, о которой ты говоришь, висит во дворце.

— Слава богу! На этот счет у меня были опасения, ибо не часто случается, что богачи и счастливцы обращают такое внимание на поступки простых, бедных людей. Эту картину рисовал сам Тициан, ваша светлость?

— Нет, над ной трудился менее знаменитый художник.

— Говорят, Тициан умел писать людей словно живых, и я думаю, в честном поступке бедного рыбака такой художник, как он, мог увидеть для себя поистине прекрасное. Впрочем, может быть, сенат посчитал опасным оказать нам, жителям лагун, такую честь?

— Продолжай свой рассказ о кольце.

— Светлейшие синьоры, я часто думал об удаче моего древнего собрата, и не раз мне снилось, как дрожащей рукой вытягиваю я сети, с нетерпением ожидая, что найду в них это сокровище. И вот то, о чем я так долго мечтал, наконец сбылось, Я старый человек, синьоры, и мало найдется водоемов между Фузиной и Джорджио, куда я не забрасывал сети пли удочки, пли отмелей, на которые я не вытаскивал снасти. Мне хорошо известно, куда направляется “Буцентавр” во время церемонии, и я постарался устлать там сетями все жил в надежде, что вытащу кольцо. Когда его высочество бросил сокровище, я поставил на этом месте буй. Вот и вся история, синьоры. Помощником моим был святой Антоний.

— Какие причины побудили тебя поступить так?

— Матерь божья! Разве недостаточно желания вырвать моего мальчика из тисков галеры? — воскликнул Антонио с горячностью и простодушием, часто соединяющимися в характере человека. — Я думал, что, если дожу и сенаторам угодно было запечатлеть на картине случай с кольцом и осыпать почестями одного рыбака, они с радостью вознаградят другого тем, что освободят мальчика, от которого республике вряд ли много пользы, но который дороже всего на свете его деду.