— Ну что ж! И счастливейший из нас не в силах избежать своей судьбы. Если мои пятки хоть когда-нибудь отведают удары палок, священник потеряет одного кающегося грешника: я сговорился с добрым служителем церкви, что все подобные беды, если они со мной произойдут, зачтутся мне за покаяние… Ну, а что нового в Венеции? И как твои дела на каналах в этом сезоне? Не вянут цветы на твоем камзоле?
— В Венеции, друг мой, все по-старому. Изо дня в день я вожу гондолу от Риальто до Джудекки, от Святого Георгия до Святого Марка, от Святого Марка до Лидо, а от Лидо домой. Здесь ведь не встретишь по пути тунисцев, при виде которых холодеет сердце и горят пятки.
— Ладно, хватит дурачиться! Ты лучше скажи, что за это время взволновало республику? Не ,утонул ли кто из молодых дворян? А может быть, повесили какого-нибудь ростовщика?
— Ничего такого не было, разве что беда, приключившаяся с Пьетро… Ты помнишь Пьетрйло? Он как-то ходил с тобой в Далмацию запасным матросом; его еще подозревали в том, что он помогал молодому французу похитить дочку сенатора.
— Мне ли не помнить, какой тогда был голод! Мошенник в дороге только и делал, что ел макароны да поглощал лакрима-кристи 5
— груз графа из Далмапии.
— Бедняга! Его гондолу потопил какой-то анкбнец, раздавил, словно сенатор муху.
— Так и надо мелкой рыбешке, заплывшей в глубокие воды.
— Малый пересекал Джудекку с иностранцем на борту, когда бриг ударил гондолу и раздавил ее, как пузырь, оставшийся за кормой “Бупентавра”. По счастью, иностранец, видимо, успел помолиться в церкви Реденторе.
— А благородный капитан не стал жаловаться на неповоротливость Пьетро, потому что Пьетро и без того наказал сам себя?
— Пресвятая богородица! Да не уйди он тогда в море, кормить бы ему рыб в лагунах! В Венеции нет ни одного гондольера, чье сердце не сжималось бы от обиды! Все мы не хуже своих хозяев знаем, как отомстить за оскорбление.
— Гондола так же не вечна, как и фелукка, и для каждого корабля наступает свой час. И все-таки лучше быть раздавленным бригом, чем попасть в лапы к туркам… Ну, а как твой молодой хозяин, Джино? Похоже ли, что он добьется того, о чем хлопочет в сенате?
— По утрам он охлаждает свой пыл в Джудекке, а если ты хочешь знать, что он делает по вечерам, поищи его на Боблио среди гуляющих господ.
Говоря это, гондольер покосился на группу патрициев, прогуливавшихся под мрачными аркадами Дворца Дожей, по тем священным местам, куда имеют доступ только привилегированные.
— Я знаком с обычаем венецианских богатеев приходить под эти своды в этот час, но я никогда раньше не слышал, что они предпочитают принимать ванну в водах Джудекки.
— Да ведь случись дожу вывалиться из своей гондолы, ему тоже пришлось бы тонуть или плыть, как любому обыкновенному христианину.
— О воды Адриатики!.. А молодой герцог тоже ехал молиться в Реденторе?
— Он в тот день как раз возвращался после… Но не все ли равно, на каком канале вздыхает ночью молодой дворянин? Мы случайно оказались рядом, когда наконец совершил свой “подвиг”: пока мы с Джорджио кляли на чем свет стоит неуклюжего иностранца, мой хозяин — а он вообще-то не очень любит гондолы и совсем не разбирается в них — прыгнул в воду, чтобы спасти молодую синьору от участи ее дяди.
— Дьявол! Ты до сих пор и слова не сказал про молодую синьору или смерть ее дяди!
— Твои мысли были заняты тунисцем, ты и пропустил это мимо ушей. Я, должно быть, рассказал тебе, как чуть не погибла прекрасная синьорина и как капитан брига отягчил свою совесть еще и гибелью римского маркиза.
— Бог ты мой! Неужели этот христианин должен был умереть собачьей смертью из-за беззаботности гондольера!
— Может, все это и к счастью для анконца, потому что говорят, будто маркиз этот обладал достаточной властью, чтобы заставить даже сенатора пройти по Мосту Вздохов, если бы ему захотелось.
— Черт бы побрал всех беззаботных лодочников! А что сталось с этим плутом?
— Я же говорю тебе, он уплыл за Лидо в тот самый час, а иначе…
— А Пьетрило?
— Его вытащил своим веслом Джорджио, так как мы оба принялись спасать подушки и другие ценности.
— А ты ничем уже не мог помочь бедному римлянину? Из-за его смерти несчастье будет теперь преследовать бриг анконца.
— Так и будет, пока бриг не врежется в какую-нибудь скалу, которая окажется тверже сердца его капитана. А что касается иностранца, то мы могли только помолиться святому Теодору, потому что он так и не показался на поверхности после столкновения и сразу же пошел ко дну… Ну, а что привело тебя в Венецию, мой милый? Ведь неудача с апельсинами в твою последнюю поездку, кажется, заставила тебя отказаться от этих мест?
Калабриец оттянул пальцем кожу на щеке, отчего его черный лукавый глаз глянул насмешливо, и все его красивое лицо заискрилось грубоватым юмором.
— Скажи-ка мне, Джино, ведь твоему хозяину требуется иногда гондола между закатом и восходом солнца?
— Да, с некоторого времени он спит по ночам не больше совы. А с той поры, как снег растаял на Монте Феличе, и я ложусь не раньше, чем взойдет солнце над Лидо.
— А когда твой хозяин скроется в стенах дворца, ты спешишь на мост Риальто к ювелирам и мясникам рассказывать, как он проводил ночь?
— Если бы так, то эта ночь стала бы моей последней на службе у герцога святой Агаты. Гондольер и духовник — два самых близких советчика дворянина, дорогой Стефано, с той небольшой разницей, что последний узнает только то, что грешник пожелает открыть, а первый иногда знает и больше. Я бы мог найти себе более спокойное, если не сказать более честное, занятие, чем бегать и разбалтывать секреты своего господина.
— Вот и я, Джино, тоже не так глуп, чтобы позволить каждому маклеру заглядывать в мой фрахтовый договор.
— Э-э, нет, дружище, есть все-таки разница между нашими занятиями. Владельца фелукки, конечно, нельзя сравнивать с гондольером, пользующимся самым большим доверием неаполитанского герцога, который имеет право быть допущенным в Совет Трехсот.
— Та же разница, что между бурным морем и спокойным заливом. Ты бороздишь своим ленивым веслом воды канала, в то время как я в мистраль 6 лечу по проливу Пьомбино, мчусь вперед в любой шквал и пролетаю, едва касаясь вод, Адриатическое море во время сирокко, который так горяч, что можно варить на нем макароны, а море при нем кипит сильнее, чем водовороты у Сциллы…
— Тс-с!.. — нетерпеливо прервал его гондольер; с юмором истинного итальянца он предавался удовольствию поспорить ради самого спора, не выказывая при этом своих подлинных чувств. — Сюда идет некто, кто может подумать, что без его помощи мы не сможем разрешить наш спор.
Калабриец замолчал и, отступив на шаг, с мрачным видом в упор разглядывал человека, который был причиной этой тревоги.
Незнакомец медленно проходил мимо. Ему, наверно, не было еще и тридцати, но серьезная сосредоточенность взгляда делала его гораздо старше. Щеки его были бледны, но бледность эта свидетельствовала скорее о душевных переживаниях, чем о телесных недугах. Его крепкое, мускулистое тело двигалось легко и свободно, но в каждом его движении чувствовалась большая сила. Походка была твердой и уверенной, держался он прямо и независимо, вся его внешность выражала мужественное самообладание, бросавшееся в глаза каждому, кто на него смотрел. Если судить по одежде, то он, видимо, принадлежал к низшему классу — на нем был камзол из простого вельвета, темная шапочка в стиле Монтеро, какие носили тогда в южных странах Европы, и все остальное платье в этом же роде. Лицо его было скорее печально, чем мрачно, но удивительно спокойно, как и все его движения. Однако черты лица выражали смелость и благородство, подчеркивая силу и мужественность, столь характерные для лучших образцов итальянской красоты. И особенно выделялись на этом необычном лице глаза, словно озарявшие его, — глаза, полные ума и страсти.