Том, уже двадцатилетний молодой человек, в хорошо сидящем серовато-синем костюме, сдвинув со лба соломенную шляпу, курил одну за другой русские папиросы. Он выглядел еще не совсем взрослым, но усы, более темные, чем волосы и ресницы, за последнее время у него очень распушились. Слегка вскинув, по своей привычке, одну бровь, он вглядывался в клубы пыли и убегающие деревья по обочинам шоссе.
Тони сказала:
— Я еще никогда так не радовалась поездке в Травемюнде, как сейчас… Во-первых, по известным тебе причинам… ты, Том, пожалуйста, не насмешничай; конечно, мне хочется уехать еще на несколько миль подальше от неких золотисто-желтых бакенбард… Но главное — я ведь еду в совсем другое Травемюнде, возле самого моря, к Шварцкопфам… До курортного общества мне никакого дела не будет… Признаться, оно мне порядком наскучило, и меня совсем к нему не тянет… Не говоря уже о том, что этот человек знает там все ходы и выходы. В один прекрасный день он, нимало не церемонясь, мог бы появиться возле меня со своей неизменной улыбкой.
Том бросил папиросу и взял другую из портсигара с искусно инкрустированной крышкой, на которой была изображена тройка и нападающая на нее стая волков, — подарок, полученный консулом от одного русского клиента. Том в последнее время пристрастился к этим тонким и крепким папиросам со светло-палевым мундштуком; он курил их в огромном количестве и усвоил себе скверную привычку втягивать дым глубоко в легкие, а затем, разговаривая, клубами выпускать его.
— Да, — согласился он, — тут ты права, парк в Травемюнде так и кишит гамбуржцами… Консул Фриче, владелец курорта, сам ведь из Гамбурга… Папа говорит, что он делает сейчас крупнейшие обороты. Но если ты не будешь посещать парк, ты упустишь много интересного… Я уверен, что Петер Дельман уже там: в эти месяцы он всегда уезжает из города. Его дело может ведь идти и само собой — ни шатко ни валко, разумеется. Смешно! Да… По воскресеньям, конечно, будет наезжать и дядя Юстус — подышать воздухом, а главное, поиграть в рулетку… Меллендорфы и Кистенмакеры, надо думать, уже прибыли туда в полном составе, Хагенштремы тоже…
— Еще бы! Без Сары Землингер нигде не обойдется!..
— Кстати, ее зовут Лаурой. Справедливость, друг мой, прежде всего!
— Конечно, и Юльхен с нею… Юльхен решила этим летом обручиться с Августом Меллендорфом и, уж будь покоен, на своем поставит. Тогда они окончательно утвердятся в обществе! Веришь, Том, я просто возмущена! Эти выскочки…
— Да полно тебе!.. Штрунк и Хагенштрем очень выдвинулись в деловом мире, а это главное…
— Ну конечно! Но ни для кого не секрет, как они этого достигают… Лезут напролом, не соблюдая приличий… Дедушка говорил про Хинриха Хагенштрема: «У него и бык телится»… Да, да, я сама слыхала.
— Так это или не так, дела не меняет. У кого деньги, тому и почет. А помолвка эта — дело весьма разумное. Юльхен станет мадам Меллендорф, Август получит выгодную должность.
— Ах, ты опять дразнишь меня, Том! Но все равно я презираю этих людей…
Том расхохотался:
— Презирай не презирай, а со счетов их не скинешь, это запомни. Папа недавно сказал: «Будущее принадлежит им»; тогда как те же Меллендорфы… Кроме всего прочего, они способные люди, эти Хагенштремы. Герман очень толково работает в деле, а Мориц, несмотря на свою слабую грудь, блестяще окончил школу. Сейчас он изучает право и, говорят, подает большие надежды.
— Пусть будет по-твоему… Но я, Том, по крайней мере рада, что не всем семьям приходится гнуть спину перед ними и что, например, мы, Будденброки, как-никак…
— Ну, пошла! — сказал Том. — А нам ведь, между прочим, тоже нечем хвастаться. В семье не без урода! — Он взглянул на широкую спину Иохена и понизил голос: — Одному богу известно, что творится в делах у дяди Юстуса. Папа всегда качает головой, когда говорит о нем, а дедушке Крегеру пришлось раза два выручать его довольно крупными суммами… С нашими кузенами тоже не все обстоит как должно. Юрген хочет продолжать ученье, а все никак не сдаст экзамена на аттестат зрелости. Что касается Якоба, то говорят, что у Дальбека в Гамбурге им очень недовольны. Ему вечно не хватает денег, хотя получает он их предостаточно. Если бастует дядя Юстус, то посылает тетя Розалия… Нет, по-моему, нам бросать камень не приходится. А если тебе охота тягаться с Хагенштремами, то изволь, выходи замуж за Грюнлиха!
— Не для того мы с тобой поехали, чтобы разговаривать на эту тему! Да, да, может быть, ты и прав, но сейчас я об этом думать не желаю. Я хочу забыть о нем. Сейчас мы едем к Шварцкопфам. Я ведь их, собственно, совсем не знаю. Приятные они люди?
— О, Дидрих Шварцкопф парень хоть куда, — как он выражается о себе после пятого стакана грога. Он был как-то у нас в конторе, и оттуда мы вместе отправились в морской клуб… Насчет выпивки он не промах. Его отец родился на судне норвежской линии и потом на этой же линии сделался капитаном. Дидрих прошел хорошую школу, старший лоцман — ответственная должность и весьма прилично оплачивается. Он старый морской волк, но с дамами неизменно галантен. Погоди, он еще начнет за тобой ухаживать…
— Вот это мило! А жена?
— Жену его я не знаю; наверно, достойная женщина. У них есть сын. Когда я учился, он тоже был то ли в последнем, то ли в предпоследнем классе. Теперь он, наверно, студент… Смотри-ка, море! Еще какие-нибудь четверть часа…
Они проехали по аллее молодых буков, возле освещенного солнцем моря, тихого и мирного. Затем вдруг вынырнула желтая башня маяка, и глазам их открылась бухта, набережная, красные крыши городка и маленькая гавань с теснящимися на рейде парусниками. Они миновали несколько домов, оставили позади церковь, покатили по Первой линии, вытянувшейся вдоль реки, и остановились у хорошенького маленького домика с увитой виноградом верандой.
Старший лоцман Шварцкопф стоял у двери и, когда экипаж подъехал, снял с головы морскую фуражку. Это был коренастый, плотный мужчина с красным лицом, водянисто-голубыми глазами и бурой колючей бородой веером, от уха до уха обрамлявшей его лицо. Его красный рот с толстой и гладко выбритой верхней губой, слегка искривленный, так как он держал в зубах деревянную трубку, хранил выражение достоинства и прямодушия. Под расстегнутым кителем с золотым шитьем сверкал белизною пикейный жилет. Лоцман стоял, широко расставив ноги и слегка выпятив живот.
— Право слово, мадемуазель, я за честь почитаю, что вы к нам пожаловали… — Он бережно высадил Тони из экипажа. — Господину Будденброку мое почтение! Папенька, надеюсь, в добром здравии и госпожа консульша тоже?.. Рад, душевно рад! Милости просим! Жена уже приготовила нам закусочку. Отправляйся-ка на заезжий двор к Педерсену, — сказал он кучеру, вносившему чемодан Тони. — Там уж накормят твоих лошадок! Вы ведь у нас переночуете, господин Будденброк? Как же так нет? Лошадям надо передохнуть, да и все равно вы не успеете засветло вернуться в город.
— О, да тут нисколько не хуже, чем в кургаузе, — объявила Тони четверть часа спустя, когда все уже пили кофе на веранде. — Какой дивный воздух! Даже водорослями пахнет! Я ужасно рада, что приехала в Травемюнде!
Между увитых зеленью столбиков веранды виднелась широкая, поблескивавшая на солнце река с лодками и многочисленными причалами; и дальше, на сильно выдавшейся в море Мекленбургской косе, — домик паромщика на так называемом «Привале». Большие чашки с синим ободком, похожие на миски, казались странно неуклюжими по сравнению с изящным старинным фарфором в доме на Менгштрассе, но весь стол, с букетом полевых цветов перед прибором Тони, выглядел очень заманчиво, тем более что голод после путешествия в экипаже уже давал себя знать.
— Мадемуазель надо хорошенько у нас поправиться, — сказала хозяйка. — А то в городе вы уж и с личика спали. Ну, да известно, какой в городе воздух, да еще всякие там балы…
Госпожа Шварцкопф, дочь пастора из Шлутура, с виду женщина лет пятидесяти, была на голову ниже Тони и довольно тщедушного сложения. Свои еще черные, аккуратно и гладко зачесанные волосы она подбирала в крупно сплетенную сетку. Одета она была в темно-коричневое платье с белым воротничком и такими же манжетами. Опрятная, ласковая и приветливая, она усердно потчевала гостей домашними булочками с изюмом из хлебницы в форме лодки, которая стояла посреди стола в окружении сливок, сахара, масла и сотового меда; края этой хлебницы были разукрашены бисерной бахромой — работа маленькой Меты. Сама Мета, благонравная восьмилетняя девочка в клетчатом платьице, с белой, как лен, торчащей косичкой, сидела сейчас рядом с матерью.