Через три минуты собравшихся уже обносят сластями в большой и малой гостиных. Пастор Прингсгейм в брыжах и длинном облачении, из-под которого выглядывают широкие начищенные башмаки, сидит тут же и ложечкой снимает остуженные сбитые сливки с горячего шоколада; лицо у него просветленное, он оживленно и весело болтает, что, по контрасту с его проповедью, производит на всех сильнейшее впечатление. Каждый его жест как бы говорит: «Смотрите, я умею, забыв о своем сане, быть обыкновенным благодушным смертным!» Сейчас он и вправду светский, обходительный человек. Со старой консульшей он беседует елейно, с Томасом и Гердой — с непринужденной любезностью, сопровождая свои слова округлыми жестами; с г-жой Перманедер — ласковым, лукаво-шутливым тоном. Впрочем, время от времени вспомнив, кто он, пастор складывает руки на коленях, вскидывает голову, хмурит брови и напускает на себя солидную строгость. Смеясь, он рывками, с присвистом, втягивает воздух сквозь сжатые зубы.
Но вот из коридора доносится какой-то шум; слышно, как хохочет прислуга. И в дверях появляется своеобразный поздравитель: Гроблебен, — Гроблебен, на чьем костлявом носу, как всегда и во все времена года, висит продолговатая не упадающая капля. Он — рабочий в одном из амбаров консула, и хозяин дает ему возможность еще подработать на чистке обуви: каждое утро, чуть свет, Гроблебен является на Брейтенштрассе, собирает выставленную у дверей обувь и чистит ее в сенях. А в дни семейных торжеств приходит по-праздничному одетый, держа в руках букет цветов, и с каплей, дрожащей на кончике носа, плаксивым, слащавым голосом произносит речь, по окончании которой ему вручается денежное поощрение. Но делает он это не ради денег!
На нем черный сюртук с плеча консула, смазные сапоги и синий шерстяной шарф, обмотанный вокруг шеи. В костлявой красной руке он держит большой букет блеклых, уже слишком распустившихся роз, лепестки которых один за другим осыпаются на ковер. Маленькие воспаленные глазки Гроблебена щурятся, но ничего не видят… Он останавливается в дверях, держа в вытянутой руке букет, и тотчас начинает свою речь. Старая консульша поощрительно кивает в такт каждому его слову и время от времени вставляет пояснительные реплики; консул смотрит на него, вскинув светлую бровь, а кое-кто, например мадам Перманедер, прикрывает рот платком.
— Я бедный человек, почтенные господа, но сердце у меня чувствительное, и коли уж радость в доме у моего хозяина консула, от которого я ничего, кроме добра, не видел, так уж и я ее близко к сердцу принимаю. Вот я и пришел от всей души поздравить господина консула, и госпожу консульшу, и все ихнее уважаемое семейство. И чтоб сынок рос здоровый, потому что такой хозяин, ей-богу, это заслужил, такого другого хозяина не сыщешь; у него сердце благородное, и господь воздаст ему за это…
— Спасибо, Гроблебен! Очень хорошая речь! Что же вы так и стоите с розами!
Но Гроблебен еще не кончил, он напрягает свой плаксивый голос, стараясь перекрыть голос консула:
— …да, да, за все воздаст господину консулу и ихнему уважаемому семейству, когда мы все предстанем пред его престолом, — потому что все ведь сойдут в могилу, бедный и богатый, на то уж воля господня, только что один заслужит красивый полированный гроб, а другой — сосновый ящик. А в прах мы обратимся, все будем прахом… Из земли вышли, в землю вернемся…
— Ну, ну, Гроблебен! У нас сегодня крестины, а вы вишь о чем заговорили!..
— И вот дозвольте цветочки преподнесть…
— Спасибо, Гроблебен! Зачем такой большой букет! Очень уж вы транжирите, дружище! А такой речи мне давно не приходилось слышать!.. Вот, возьмите и погуляйте сегодня хорошенько! — Консул треплет его по плечу и дает ему талер.
— Вот вам и от меня, любезный, — говорит старая консульша. — Чтите вы господа нашего Иисуса Христа?
— Еще как чту, госпожа консульша, истинная правда!..
Гроблебен получает еще третий талер, от мадам Перманедер, после чего, расшаркавшись, удаляется, в рассеянности унося с собой те розы, что еще не успели осыпаться.
Бургомистр встает. Консул провожает его вниз до экипажа — это служит сигналом и для остальных гостей: ведь Герда Будденброк еще не совсем оправилась. В доме становится тихо. Последними остаются консульша с Тони, Эрикой и мамзель Юнгман.
— Вот что, Ида, — говорит консул, — я подумал… и мама согласна… Вы всех нас вырастили, и когда маленький Иоганн немного подрастет… Сейчас у него кормилица, потом мы возьмем няню — ну, а в дальнейшем, не согласитесь ли вы перейти к нам?
— Да, да, конечно, господин консул, если ваша супруга ничего не имеет против.
Герда одобряет этот план. Решение считается принятым.
Распрощавшись, г-жа Перманедер идет к двери, но возвращается, целует брата в обе щеки и говорит:
— Какой прекрасный день, Том! Я уже много лет не была так счастлива! У нас, Будденброков, слава богу, есть еще порох в пороховницах! Тот, кто думает, что это не так, — жестоко заблуждается! Теперь, когда на свете есть маленький Иоганн, — как хорошо, что мы его назвали Иоганном! — теперь, кажется мне, для нас наступят совсем новые времена.
2
Христиан Будденброк, владелец гамбургской фирмы «Х.-К.-Ф.Бурмистер и Ко », держа в руках новомодную серую шляпу и трость с набалдашником в виде бюста монахини, вошел в гостиную, где сидели за чтением его брат и невестка. Это было вечером в день крестин.
— Добрый вечер, — приветствовал их Христиан. — Слушай, Томас, мне нужно безотлагательно переговорить с тобой… Прошу прощения, Герда… Дело очень спешное.
Они прошли в неосвещенную столовую; консул зажег одну из газовых ламп на стене и пристально поглядел на брата. Ничего хорошего он не ждал от этого разговора. Днем он успел только поздороваться с Христианом и еще не обменялся с ним ни единым словом; но во время обряда консул внимательно наблюдал за братом и отметил, что тот необычно серьезен и чем-то встревожен, а к концу проповеди пастора Прингсгейма он даже почему-то покинул зал и долго не возвращался. Томас не написал Христиану ни строчки с того самого дня, когда он в Гамбурге вручил ему на покрытие долгов десять тысяч марок в счет его наследственной доли. «Продолжай в том же духе, — присовокупил тогда консул. — Денежки ты растрясешь быстро. Надеюсь, что ты впредь не слишком часто будешь попадаться мне на пути. В последние годы ты очень уж злоупотреблял моим дружественным к тебе отношением». Зачем он теперь явился? Только что-нибудь чрезвычайное могло привести его сюда.
— Итак? — спросил консул.
— Я больше не могу, — отвечал Христиан, опускаясь боком на один из стульев, с высокой спинкой, стоявших вокруг обеденного стола, и зажимая худыми коленями шляпу и трость.
— Разреши узнать, чего именно ты не можешь и что привело тебя ко мне? — осведомился консул, продолжая стоять.
— Я больше не могу, — повторил Христиан с отчаянно мрачным видом вращая головой, причем его маленькие круглые, глубоко сидящие глаза блуждали по сторонам. Ему было теперь тридцать три года, но выглядел он гораздо старше. Его рыжеватые волосы так поредели, что череп был почти гол; скулы резко выдавались над впалыми щеками; нос — большой, костлявый, длинный — казался неимоверно горбатым. — Если бы одно это, — продолжал он, потирая левый бок. — Это не боль, это мука, — понимаешь, неопределенная, но непрестанная мука. Доктор Дрогемюллер в Гамбурге говорит, что с этой стороны у меня все нервы укорочены! Ты только представь себе — по всей левой стороне нервы, все до одного, укорочены! Такое странное ощущение! Иногда мне кажется, что бок сводит судорога, что вся левая сторона вот-вот отнимется, и навсегда… Ты и вообразить себе этого не можешь! Ни разу я не заснул спокойно. Я вскакиваю в ужасном испуге, потому что сердце у меня перестает биться… и это случается не однажды, а по меньшей мере десять раз, прежде чем мне удается заснуть. Не знаю, знакомо ли тебе… Я постараюсь описать поточнее… Вот тут…