Эрику усадили рядом с бабушкой, Ида присела на кончик кресла и взялась за рукоделие. Так они сидели молча несколько минут, поджидая консула. Томленье и зной усилились. В небе исчез последний просвет, и оно нависло над городом — низкое, серое, грузное, чреватое бурей. В комнате сразу выцвели краски — зелень ландшафтов на шпалерах, желтизна обивки и занавесей, пестрые переливы на платье Тони. Глаза людей стали тусклыми. И ветер, западный ветер, который только что играл в верхушках деревьев — там, возле Мариенкирхе — и гонял по потемневшей улице маленькие смерчи пыли, внезапно стих. Воцарилась полная тишина.
И вот оно, наступило это мгновение. Что-то случилось — неслышное, страшное. Зной стал непереносим. Давление атмосферы за какую-то секунду так возросло, что мозг, казалось, не выдержит. У всех стеснило сердце, перехватило дыхание. Ласточка пролетела, прижимаясь к земле, ее крылья полоснули мостовую. И это напряжение, эта нарастающая тоска и тяжесть во всем организме стали бы нестерпимы, продлись такой мучительный зной еще хоть одно мгновение. Но когда гнет с молниеносной быстротой достиг высшей точки, вдруг наступила разрядка, перелом… едва заметная где-то пробежала спасительная трещинка. И все же каждый почувствовал бы ее, если бы в ту же секунду не хлынул дождь, не предваренный даже падением первых капель, — такой, что вода вспенилась в водостоках и струйки высоко и весело запрыгали по тротуару.
Томас, приученный болезнью прислушиваться к показанью своих нервов, в этот необычный миг приложил руку ко лбу и загасил папиросу. Он взглянул на своих: ощутили, отметили ли и они то же самое? Мать казалась непокойной, до остальных же, по-видимому, ничего не дошло. Консульша задумчиво смотрела на ливень, полностью скрывший от ее глаз Мариенкирхе. Потом она вздохнула:
— Слава тебе, господи!
— Ну вот, — сказал Том, — через две минуты станет прохладно. Только теперь будет капать с деревьев, и нам придется пить кофе на террасе. Открой-ка окно, Тильда!
В комнату ворвался шум почти оглушительный — все вокруг плескалось, барабанило, журчало и пенилось. Снова поднялся ветер и, весело налетая на плотную дождевую завесу, стал рвать ее, швырять из стороны в сторону. С каждым мгновением становилось прохладнее.
Вдруг через ротонду опрометью пробежала горничная Лина, она ворвалась в ландшафтную так стремительно, что Ида Юнгман поспешила осадить ее укоризненным возгласом:
— О, господи, ну можно ли?
Бессмысленные от испуга голубые глаза Лины были широко раскрыты, губы ее двигались… но с них не срывалось ни единого звука.
— Ах, госпожа консульша!.. Ах, боже ты мой!.. Да идите же скорей… Ах господи, беда, беда!..
— Так, — произнесла Тони, — опять она что-нибудь расколотила! И, наверно, хороший фарфор! Ну знаешь, мама, и прислуга же у тебя!..
Но девушка испуганно забормотала:
— Нет, нет, мадам Грюнлих… Ох, кабы так!.. С хозяином беда! Я пришла им башмаки подать, а господин консул сидят в кресле, слова сказать не могут, только глядят на меня. Верно, плохо им совсем, господин консул желтый весь…
— За Грабовом! — крикнул Томас и ринулся к двери.
— Боже мой, боже мой! — зарыдала консульша и, молитвенно сложив руки, бросилась вон из комнаты.
— За Грабовом! Карету!.. Скорей!.. — едва дыша, повторила Тони.
Обгоняя друг друга, они сбежали с лестницы, ворвались в маленькую столовую, оттуда в спальню.
Но Иоганн Будденброк был уже мертв.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
— Добрый вечер, Юстус, — сказала консульша. — Надеюсь, ты здоров? Садись, пожалуйста!
Консул Крегер обнял ее с братской нежностью и пожал руку старшей племяннице, тоже присутствовавшей здесь, в большой столовой. Ему было теперь около пятидесяти пяти лет, и в последнее время он помимо маленьких усиков стал носить еще изящно закругленные, но уже совсем седые бакенбарды, оставлявшие открытым подбородок. Большую розовую плешь консула прикрывало несколько тщательно заглаженных жидких прядей. На рукаве его элегантного сюртука была нашита широкая траурная повязка.
— Слышала ты последнюю новость, Бетси? — спросил он. — Тони, тебе это будет особенно интересно. Одним словом, наш участок у Городских ворот продан… Кому? Даже не одному человеку, а двоим сразу. Его разгородят забором, дом будет снесен, справа выстроит себе конуру почтенный коммерсант Бентьен, а слева не менее почтенный — Зеренсен… Что ж, бог в помощь!
— Ужасно! — воскликнула мадам Грюнлих, уронив руки на колена и подъяв взор к потолку. — Дедушкин участок! Что ж от него останется? Вся прелесть заключалась в его обширности, может быть излишней, но зато как там все было аристократично! Огромный сад, до самой Травы… и дом в глубине… и каштановая аллея… Так, значит, теперь все это разделят? Бентьен будет стоять у одной двери с трубкой в зубах, а Зеренсен у другой… Что ж, и я скажу: бог в помощь, дядя Юстус! Нет уж теперь в людях того аристократизма! Никто не нуждается в большом участке! Хорошо, что дедушка до этого не дожил…
В доме все еще царило подавленное и траурное настроение, и Тони, несмотря на все свое негодование, не решилась прибегнуть к более энергичным выражениям. Разговор этот происходил в день вскрытия завещания — через две недели после кончины консула, вечером, в половине шестого. Консульша Будденброк попросила брата к себе на Менгштрассе для того, чтобы он вместе с Томасом и г-ном Маркусом, управляющим, ознакомился с завещанием покойного и с его имущественными распоряжениями. Тони объявила, что она тоже примет участие в семейном совете. «Это моя прямая обязанность по отношению к родным и фирме», — пояснила она и действительно позаботилась придать этой встрече особо торжественный характер. Она затянула шторы на окнах и вдобавок к двум парафиновым лампам, горевшим на раздвинутом, покрытом зеленым сукном обеденном столе, зажгла все свечи в больших позолоченных канделябрах. Кроме того, она выложила на стол целую груду бумаги и отточенных карандашей, хотя никто толком не знал, кому и для чего это собственно нужно.
Черное платье придавало фигуре Тони девическую стройность. И хотя ее, может быть, больше всех ранила смерть консула, который был так душевно близок ей последнее время, хотя она еще сегодня, думая о нем, дважды принималась горько рыдать, — предвиденье этого семейного совета, этой серьезной и важной беседы, в которой она надеялась достойно соучаствовать, заставило порозоветь ее хорошенькое личико, взор ее оживился, движения стали энергичными и величавыми. Консульша, утомленная всем пережитым — испугом, душевной болью, нескончаемыми траурными формальностями и погребальной церемонией, — выглядела вконец измученной. Лицо ее казалось еще бледнее от черных лент чепца, светло-голубые глаза смотрели устало. Но в заботливо расчесанных рыжеватых волосах по-прежнему не было ни единой серебряной нити. Продолжал ли то действовать чудотворный парижский настой, или на смену ему уже пришел парик — об этом знала только мамзель Юнгман, но она не выдала бы тайны консульши даже родным ее дочерям.
Втроем они сидели у стола и ждали, когда придут из конторы Томас и г-н Маркус. Белые боги горделиво взирали на них с небесно-голубых шпалер.
— Дело вот в чем, милый мой Юстус, — начала консульша. — Я побеспокоила тебя… Словом, речь идет о нашей меньшой, о Кларе. Покойный Жан предоставил мне выбор опекуна, в котором девочка будет нуждаться еще в течение трех лет… Я знаю, ты не любишь лишних хлопот, у тебя и так много обязательств по отношению к жене, к сыновьям…
— К сыну, Бетси.
— Не надо, не надо, Юстус! Будем милосердны!.. «Яко мы прощаем должникам нашим», — гласит Писание. Подумай об отце небесном.
Брат не без удивления взглянул на нее. Подобные сентенции он привык слышать разве что из уст покойного консула.
— Но я полагаю, — продолжала она, — что звание опекуна не слишком обременит тебя. Поэтому я решилась просить…
— Охотно, Бетси. Верь мне, что я с удовольствием его приму… А не позовешь ли ты сюда мою подопечную? Славная девочка, пожалуй, только слишком серьезная…