— Ну, в это я вас должен посвятить. У меня в Геттингене есть скелет. Да-да, настоящий скелет, хоть кое-где и скрепленный проволокой; и я на него напялил полицейский мундир… Здорово, правда? Но только, ради бога, ни слова моему отцу.
Разумеется, Тони встречалась временами на взморье или в парке со своими городскими знакомыми, и они увлекали ее на пикник или на прогулку по морю под парусами. В такие дни Мортен «сидел на камнях». Эти камни сразу же стали у них символическим понятием. «Сидеть на камнях» значило: быть в одиночестве и скучать. Когда погода стояла дождливая и серая пелена, куда ни глянь, окутывала море, так что оно сливалось с низко нависшими тучами и песок на взморье становился мокрым, а дороги и вовсе размывало, Тони говорила:
— Сегодня уж нам придется «сидеть на камнях», то есть я хочу сказать — на веранде или в гостиной. И единственное, что мне остается, это слушать ваши студенческие песни, Мортен, хотя они мне ужас как надоели.
— Что ж, — отвечал Мортен, — посидим. Хотя, по правде говоря, когда сидишь с вами, так это уже не камни!..
При отце он, впрочем, от таких заявлений воздерживался, но матери нисколько не стеснялся.
— Так-с, а теперь куда? — спрашивал старший лоцман, когда Тони и Мортен одновременно поднимались из-за стола, торопясь уйти. — Далеко ли собрались, молодые люди?
— Фрейлейн Антония разрешила мне проводить ее к «Храму моря»!
— Вот как, разрешила! А скажи-ка мне, сынок мой, Филиус, не лучше бы тебе пойти к себе в комнату и малость подзубрить эти самые… нервные узлы? Пока ты вернешься в Геттинген, ты все перезабудешь…
Тут деликатно вмешивалась г-жа Шварцкопф:
— Но, боже мой, Дидрих, почему бы и мальчику не прогуляться? Пусть идет, ведь у него каникулы! И потом — что ж, ему так и не иметь никакого удовольствия от общества нашей гостьи?
И они оба уходили. Они шли берегом у самой воды, где насыщенный влагой песок так тверд и гладок, что ходьба по нему нисколько не утомляет, и где в изобилии рассыпаны мелкие белые ракушки, самые обыкновенные, но попадаются и крупные, продолговатые, переливчатые, как опал; а также желтовато-зеленые мокрые водоросли с полыми плодами, которые издают треск, если их раздавишь, и множество медуз — простых, цвета воды, и ядовито-красных или желтых — стоит наступить на такую во время купанья, и тебе обожжет ногу.
— Хотите, я вам расскажу, какой глупышкой я была когда-то, — сказала Тони, — я все старалась добыть из медузы пеструю звезду. Я набирала в носовой платок целую кучу этих тварей, приносила их домой и аккуратненько раскладывала на балконе, когда там было солнце, чтобы они испарялись… ведь звезды-то должны были остаться! Как бы не так!.. Придешь посмотреть, а там только большое мокрое пятно и пахнет прелыми водорослями.
Они шли, и у их ног мерно рокотали грядами набегающие волны, в лицо бил соленый свежий ветер — тот, что мчится из дальних стран вольно и безудержно, звоном наполняет уши, дурманит, вызывает головокружение… Они шли среди необъятной мирной тишины, наполненной равномерным гулом моря, тишины, которая любому шороху, близкому и дальнему, сообщает таинственную значительность.
Слева от них тянулись откосы из желтой глины и гальки, все в расселинах, за внезапными резкими выступами которых скрывались с глаз извивы берега. Почва под ногами становилась все каменистее, и они карабкались наверх, чтобы продолжать путь к «Храму моря» по отлогой тропинке среди кустарника. «Храмом моря» назывался круглый балаган с дощатыми стенами, внутри сплошь испещренными надписями, инициалами, сердечками, стихами… Тони и Мортен усаживались на узкую, грубо сколоченную скамеечку в одной из обращенных к морю загородок, остро пахнувших деревом, как и кабины купален.
В предвечерние часы здесь, наверху, стояла торжественная тишина. Только птицы перекликались между собой да шелест деревьев сливался с негромким рокотом простертого далеко внизу моря, где виднелись мачты какого-то судна. Укрывшись наконец от ветра, так долго свистевшего у них в ушах, Тони и Мортен вдруг ощутили тишину, настраивавшую на задумчивый лад.
Тони спросила:
— Это судно приближается или уходит?
— Что? — отозвался Мортен своим низким голосом. И, словно очнувшись от забытья, торопливо пояснил: — Уходит. Это «Бургомистр Стенбок», оно идет в Россию… Вот уж куда меня не тянет, — добавил он, помолчав. — Там все обстоит еще хуже, чем у нас.
— Так, — сказала Тони, — сейчас начнется поношение дворянства, я вижу это по вашему лицу, Мортен. Право же, это некрасиво. Знавали вы хоть одного дворянина?
— Нет, — чуть ли не с возмущением крикнул Мортен, — бог миловал!
— Вот видите! А я знавала! Правда, девушку — Армгард фон Шиллинг, вон оттуда; да я уж вам рассказывала о ней. Она была добрее, чем вы и чем я, нисколько не кичилась своим «фон», ела итальянскую колбасу и вечно говорила о коровах…
— Бесспорно, исключения встречаются, фрейлейн Тони, — охотно согласился Мортен. — Но послушайте, вы барышня и смотрите на все с сугубо личной точки зрения. Вы знакомы с каким-то дворянином и объявляете: да он же превосходный человек! Но для того, чтобы осуждать их всех вкупе, не надо знать ни одного! Поймите, что здесь дело в принципе, в социальном устройстве… Как? Кому-то достаточно родиться на свет, чтобы уже стать избранным, почитаемым, иметь право с презрением смотреть на нас, грешных, ибо все наши заслуги не возведут нас на его высоту!
Мортен говорил с возмущением, наивным и добродушным; он даже попытался выразительно жестикулировать, но, убедившись, что это получается у него довольно неуклюже, оставил свою попытку. Однако он не замолчал. Сегодня он молчать не мог. Он сидел, наклонившись вперед, засунув большой палец между пуговицами куртки, и старался придать задорное выражение своим добрым глазам.
— Мы, бюргеры, так называемое третье сословие, хотим, чтобы существовала только аристократия заслуги, мы больше не признаем тунеядствующего дворянства, отрицаем современную сословную иерархию… Мы хотим свободы и равенства, хотим, чтобы ни один человек не подчинялся другому и чтобы все были равны перед законом. Пора покончить с привилегиями и произволом! Все должны стать равноправными сынами государства. И так же как не существует более посредничества между богом и мирянином, так и гражданин должен быть непосредственно связан со своим государством. Мы хотим свободы печати, промыслов, торговли… Хотим, чтобы люди, не зная никаких привилегий, знали бы только свободную конкуренцию и получали награду лишь по заслугам!.. Но мы связаны по рукам и ногам, у нас кляп во рту… Что я хотел сказать?.. Ах да, слушайте же! Четыре года назад были пересмотрены законы Германского союза об университетах и печати[61]. Хороши законы! Они не дозволяют ни в печати, ни с кафедры провозглашать истину, которая может быть истолкована как подрыв существующего строя… Вы понимаете? Правду подавляют, не дают ей вымолвить слова… А почему, спрашивается? В угоду идиотическому, устарелому, прогнившему строю, который — это ясно и ребенку — рано или поздно все равно будет свергнут… Мне кажется, вы не понимаете всей этой подлости! Ведь это насилие, тупое, грубое полицейское насилие, полнейшее непонимание духовных потребностей человека, требований времени… Нет, помимо всего, скажу только… Прусский король совершил величайшую несправедливость! В тринадцатом году, когда французы хозяйничали в нашем отечестве, он ко всем нам обратился и посулил конституцию[62]… Мы пришли, мы освободили Германию…
Тони, которая сидела, подперев рукой подбородок, и искоса наблюдала за ним, на мгновенье даже задумалась: уж не принимал ли он и сам участие в изгнании Наполеона?
— И как вы думаете, исполнил он свое обещание? Как бы не так! Нынешний король[63] — краснобай, мечтатель, романтик… вроде вас, фрейлейн Тони! Заметьте себе одно обстоятельство: стоит философам, поэтам преодолеть и объявить устаревшей какую-нибудь истину или принцип, как король, только что до нее дошедший, объявляет таковую самоновейшей и наилучшей и считает нужным упорно ее держаться… Королевской власти так уж на роду написано. Имейте в виду, что короли не только люди, но еще и посредственные люди, и потому всегда плетутся в хвосте… Ах, с Германией вышло, как с тем студентом, который во времена освободительной войны был молод, смел, страстен, а теперь не более как жалкий филистер…
61
…законы Германского союза об университетах и печати… — Законы Германского союза об университетах и печати были введены прусским королем Фридрихом-Вильгельмом IV в сороковых годах прошлого столетия и повлекли за собой драконовские меры в области народного просвещения: усиление цензуры, притеснение прогрессивной прессы, судебные преследования и высылку передовых ученых и т.п.
62
…он ко всем нам обратился и посулил конституцию. — Имеются в виду исторические события 1813 года, когда Любек при приближении русских войск восстал против французских властей.
63
Нынешний король… — Прусский король Фридрих-Вильгельм IV (1795—1861).