С нижнего яруса из переносного магнитофона Нева Эгри раздался звук еще более противоестественный, чем размышления о Больцмане: аккомпанируя происходящему бедламу, в воздухе разливался сладкий голос Боба Уиллса и его „Тексас Плейбойз“:

…Видеть может только луна
Ту, кого мое сердце зовет,
Ведь мне нужна только Роза одна,
Чьи губы нежны и сладки как мед.
О Роза, Роза Сан-Антонио…

Под воркование „Плейбойз“ быстро садилось солнце, но освещения не дали. Электричества в блоке не было. Естественно, Эгри, единственный человек в тюрьме, который мог собрать преизрядный запас батареек, теперь травил всех своей чертовой музыкой. Он крутил эту песню чуть ли не с полудня. „В сердцё моем живет та мелодия…“ Тьфу, зараза. Еще немного, и Клейн выйдет к краю яруса и завопит свою коронную „Que Sera, Sera“. Где-то далеко, заглушая даже Боба Уиллса, время от времени начинал протяжно и жалобно кричать человек.

Клейн поймал себя на том, что не испытывал к кричавшему ни малейшей жалости. Скорее наоборот, он желал ему побыстрее заткнуться и отдать концы. Крик был блажью — если бы парню и в самом деле было плохо, у него бы не хватило сил вопить второй час подряд. Симулянт… Перерезал бы кто-нибудь ему глотку, что ли? Или хотя бы по роже дал… Конечно, может, бедолагу непрерывно насилуют целой компанией, но тогда, возможно, он вопит от извращенного удовольствия, вызванного свободой абсолютного подчинения, — такие случаи известны… Клейн приказал своим мыслям направиться в другое русло: ведь следующим может оказаться и он сам.

Сквозь стеклянный квадратик в задней стене камеры сочились последние чахлые лучики заходящего солнца; скоро совсем стемнеет, а между тем ни малейшего признака, что подача электричества возобновится.

Пока было относительно светло, карательные отряды заключенных рыскали по всем коридорам в поисках жертв и наркотиков. Поскольку Эгри обитал в блоке „D“, основные действия происходили за его пределами. Клейну стоило бы радоваться уже тому, что он находится сейчас в блоке „А“, а не внизу, в подземных переходах. Люди взбесились, стремясь свести старые счеты: непрерывные унижения в течение многих лет нашли выход в дикой вендетте. Мелкие и крупные долги возвращались большой кровью. Отвергнутые когда-то сексуальные домогательства сейчас претворялись в жизнь. Месть приобрела библейские масштабы. И каждый акт насилия провоцировала сама тюрьма; люди мстили друг другу за все: за годы взаперти, за переклички и вынужденное воздержание, за мучительное ожидание редких свиданий, за жен, добившихся развода и спящих с другими, за каждодневные унижения, за осточертевшую аммиачную вонь, за надутые хари членов комиссии по освобождению, за жалкие крохи наслаждений, получаемые в виде черствых пирожков, браги, выгнанной из хлебного мякиша, набитого в носок и опущенного в банку с прокисшими персиками, перемазанной фотографии распаленной шлюхи или тайного отсоса каким-нибудь жалким наркоманом, нуждающимся в наличных… За свой страх. За страх, не отпускающий ни днем, ни ночью. За страх каждую минуту, каждый день, месяц и год, терзающий артерии и нервы, пожирающий почки и сердце. „Не занял ли я в кинозале чужого места?“ Страх остаться в одиночестве и страх остаться в обществе. „А не настолько ли я молод и симпатичен, что меня могут затащить в общий сортир или распять на скамье в часовне и трахнуть по очереди, не забоять о вазелине?“ Страх просыпаться на рассвете каждого дня. Страх жизни и страх смерти. Вопли, что эхом кружились под стеклянной кровлей, звучали боевым гимном царства страха. Первобытного Страха, рвущегося из искалеченных душ тысяч людей.

Клейн постарался свернуть свой собственный страх в тугой комок и засунуть подальше, внушая себе, что он человек высокого интеллекта, склонный к холодному расчету и трезвому мышлению. Эти качества помогли ему прожить последние три года, помогут выжить и сейчас. Если во время бунта погибнет пятьдесят человек, это будет самый кровопролитный мятеж в истории тюрем США. А между тем шансы выжить при этом — примерно пятьдесят к одному. И если сидеть себе тихо в камере, а не шататься по тюрьме, шансы увеличатся. Пройдут два, ну пусть три дня, и зэкам все надоест. К тому же они проголодаются и начнут страдать от жары. Так что этот мятеж, как и все остальные, закончится обычно — безоговорочной капитуляцией. Клейну нужно просто оставаться в сторонке…

Неизвестный продолжал кричать. Возможно, это отходил от шока и страдал от невыносимой боли один из несчастных обожженных парней из блока „В“. Клейн не позволил себе раскиснуть: он не стал задаваться вопросом, чем можно помочь раненому, и не чувствовал в душе ни жалости, ни сострадания. Пусть эти люди молятся, если хотят, Богу, или наливаются самогоном и брагой, или обкалываются наркотой — Клейну не было до них дела. Стараясь отвлечься от жалобных криков, доктор сосредоточился на звуке капель воды из крана и веселых воплях бражников и попробовал мысленно подпевать бесконечной песенке, крутившейся на чертовом магнитофоне Эгри:

Здесь, около Аламо, я нашел
Очарование, невероятное, как неба глубина…

Внезапно из коридора послышался звук тяжелых шагов, шлепавших по заливавшей весь ярус воде. Клейн торопливо сел на койке и увидел в поставленном за решеткой зеркальце отражение двух рабочих ботинок. Клейн вскочил и выдернул из кармана револьвер. Не будучи большим спецом по оружию, он снова проверил барабан: боек по-прежнему рядом с пустым гнездом. Доктор опустил револьвер вниз; огромная фигура в дверном проеме камеры загородила собой остатки света, сочившиеся сквозь стеклянную крышу. Неизвестный, всматриваясь, опустил голову так, что стало видно его невыразительное длинное лицо.

—Доктор, — позвал Генри Эбботт.

—Я здесь, Генри, — отозвался Клейн.

Только испытав невероятное облегчение, он понял, как сильно испугался. Повернувшись боком, он постарался убрать револьвер с глаз Эбботта.

—Входите.

Эбботт отворил дверь; оловянная кружка со звоном полетела на каменный пол. Генри посмотрел на нее.

—Все нормально, — успокоил его Клейн.

Пока Эбботт протискивался в камеру, Клейн успел сунуть револьвер в карман.

—Присаживайтесь, — кивнул он гиганту.

—Вижу, вы последовали моему совету, — отметил Эбботт.

Клейн мысленно прокрутил в памяти события сегодняшнего дня, пытаясь припомнить, какой такой совет имеет в виду гигант. Так, последний раз они виделись за завтраком… Ага, Генри советовал ему избегать всяческих контактов.

—Ну да, я избегаю всяческих контактов, — подтвердил Клейн, садясь на стул напротив койки.

На лице Генри промелькнуло озабоченное выражение.

—Если хотите, я уйду, — произнес он.

Клейн знаком остановил его.

—Ну что вы, я очень рад оказаться в вашем обществе. — Он старался придать убедительное звучание своему голосу. — Я чувствую себя в большей безопасности.

—Почему? — спросил Эбботт.

Клейн на мгновение смешался. Эбботт, как малое дитя, порой задавал невообразимо конкретные вопросы, которые, тем не менее, казались глупыми только на первый взгляд.

—Полагаю, мы можем защитить друг друга в случае опасности.

Эбботт немного подумал, затем торжественно кивнул:

—Понимаю…

Лицо Эбботта будто слепили из самых простых элементов, вроде детских кубиков; на лбу ни единой морщины, а рот полностью никогда не закрывался. Те лекарства, которые гиганту кололи по настоянию Клейна, способствовали тому, что его лицо оставалось невыразительным и равнодушным, как маска, и посторонние вполне могли приписать его владельцу любые качества. Эбботт был свирепым, грубым, хитрым или звероподобным — одним словом, таким, каким вы не прочь его видеть. Самому Генри случай опровергнуть устоявшееся мнение о себе предоставлялся крайне редко, поскольку никому не приходило в голову заговорить с ним, — люди вообще предпочитали отводить глаза.