У реки шествие уже ждал, сидя верхом, сам Ярила, выбранный из киевских парней — единственный сын Угора, по имени Удал, — с пышным венком на голове, закрывающим лицо, так что он не видел даже дороги, и его коня вели под уздцы два товарища. Вместо рубахи он был одет в целый сноп из трав и цветов, а в руках держал большую золотую чашу — ярко начищенная к празднику, она ослепительно сияла, аж глазам было больно, и оттого казалось, будто Ярила держит в руках само солнце. Дивляна знала эту чашу — Елинь Святославна рассказывала, что еще во времена ее деда, старого князя Святонега Вячеславича, эту чашу однажды нашли в земле, в том месте, где ударила молния и где сам Перун, явившись князю во сне, повелел искать ее. Она действительно была золотой, украшенной дивными узорами в виде бегущих оленей с ветвистыми рогами, совершенно не похожей на те, что делали киевские златокузнецы. Ее хранили в святилище Перуна, доставая лишь несколько раз в году: на солоноворот, на Ладин велик-день, на Ярилин день, на Купалу и на Перунов день. А впервые Дивляна увидела ее на своей свадьбе: когда очередной киевский князь женится, жрецы дают ему с молодой женой трижды испить из священной чаши. И никто, кроме князей, волхвов и тех, кто на велики-дни представляет богов, к ней не смеет прикасаться.

Ярила стоял на самом берегу, так что копыта его солового, золотистой масти коня находились в воде, и оттого казалось, что из воды он и вышел, — с Той Стороны, где живут боги и откуда являются на велики-дни к людям. Толпа встретила его новым всплеском радостных криков. Дивляна и Судимер подвели к нему коня Ведицы; Удал, склонившись к ней, поцеловал свою «невесту» — насколько позволили пышные венки, закрывавшие лица почти целиком, — и дальше Ярила и Леля тронулись вместе, держась за руки.

Им предстояло обойти несколько ближних полей, которые сегодня воплощали все нивы полянского племени. Ходили не очень долго, но Дивляна все-таки устала. Ломило спину, от ходьбы отекали ноги, от тяжелого венка, из-под которого она плохо видела, кружилась и побаливала голова. Но не идти было нельзя, и княгиня продолжала улыбаться, ступать ровно, чтобы никто не заметил, что она не столько ведет Лелиного коня, сколько цепляется за повод. Хотелось посидеть хоть немного, но нечего и надеяться — не отдыхать ей, пока домой не вернется. Солнце ярко сияло, было жарко, и Дивляна не раз утирала лоб под краем убруса. Стебли и цветы венка, падая на лицо, раздражали вспотевшую кожу.

— Потерпи, матушка, недолго уж осталось, — бормотала ей Годослава, жена одного из старейшины, крепкая женщина лет тридцати, мать восьмерых детей. Она шла рядом с Дивляной и поддерживала ее, чтобы княгиня не шаталась во время обряда. — Сейчас у воды еще Живу споем, и ступай домой. Я тебя отведу.

Наконец впереди снова показалась река. Вид блестящей на солнце широкой глади Днепра, яркой зелени по берегам, синевы неба, отражающейся в воде, доставил Дивляне ни с чем не сравнимое удовольствие. Все существо ее взывало: воды! — точно так же, как сама земля в сухие жаркие дни.

Она оставила повод Лелиного коня и вышла вперед. Унерада Угоровна и Гусляна, молодые знатные женщины и жрицы Лады, предусмотрительно поддерживали ее под руки. Остальные женщины встали в круг.

— Ай же ты еси, Мать Сыра-земля! — начала Гусляна, разводя руки, обращаясь разом и к самой земле, и к стоявшей перед ней Дивляне. — Всех ты нас породила, вспоила-вскормила, угодьем да силушкой наделила от щедрот твоих. На том тебе кланяемся!

Она первой поклонилась, почти коснувшись земли верхом своей нарядной кички, и все поклонились вслед за ней, приговаривая: «Кланяемся, кланяемся!»

— Ты прости нас, Мать Сыра-Земля, в чем повинны мы, в чем досадили тебе!

Годослава тем временем поднесла Дивляне на вышитом рушнике чашу с молоком и подала отпить. Потом две женщины снова взяли княгиню под руки и повели в воду. Встав на глубине примерно по пояс, они принялись с двух сторон обливать ее водой из широких глиняных чар, громко приговаривая сквозь плеск:

— Ай же ты еси, Мать Сыра-Земля, земля родная…

Народ кричал, вразнобой повторяя слова заклятья. Дивляна стояла в воде, подняв руки, словно взывая к небу о дожде; потоки воды стекали по ее кичке, по лицу, по груди, она уже была вся насквозь мокрая. После жары и усталости прохлада свежей речной воды доставляла ей истинное наслаждение; так и сама земля блаженствует, упиваясь водяными струями, которые питают ее и дают силу растить хлеб, всякий злак и овощ. В этом году обстоятельства считались особенно удачными: срок ожидаемых родин княгини почти совпадал с жатвой, дитя зрело в ней, как колосья на земле, и оттого ее священная связь с общей матерью и кормилицей всего человеческого рода была еще прочнее и очевиднее.

Народ повалил в воду: сперва женщины, потом девки, парни, мужики — все устремились в Днепр, не боясь намочить расшитые нарядные сорочки. Теснясь вокруг Дивляны, забравшись кто по колено, а кто по грудь, все дружно били руками по воде, черпали горстями и бросали в нее. Стоял оглушительный плеск, смешанный с криками, смехом и визгом: каждый стремился принять участие в заклинании дождя для беременной земли, самом важном обряде лета, обеспечивающем урожай, жизнь, продление рода. Дивляна, чуть не захлебываясь под этими непрерывно льющимися на голову потоками, не выдержала и закрыла лицо руками. Венок слетел с ее головы и канул во взбаламученные волны — не то утонул, не то уплыл. От движения целой толпы поднялась волна, едва не сбившая ее с ног; одной рукой она вцепилась в рослую Годославу, но и вдвоем они с трудом удерживались на ногах. Дивляна стояла не очень глубоко, однако взбурлившие волны перекатывались через ее плечи и плескали в лицо, так что она еле-еле нащупывала дно под ногами. Она уже начала мерзнуть, но выйти на берег не было никакой возможности: между ней и полосой песка волновалась возбужденная, кричащая толпа. Теперь уже все обливали друг друга: сначала мужики и парни стали плескать на женщин и девок, в каждой из которых тоже живет дух богини, потом женщины стали в ответ плескать на них; завязалась возня, борьба, кто-то падал, молотил руками по воде, орал во все горло, хватался за близстоящих и тянул их за собой…

Прикрыв одной рукой живот, а второй ухватившись за Годославу, Дивляна стала понемногу пробираться к берегу. Сама она могла бы еще потерпеть, но очень боялась за ребенка. Унерада и ее сестра Убава шли впереди, стараясь расчистить ей путь, и наконец все четыре оказались на песке. Вода лила ручьями с многослойной одежды, и Дивляне собственная сряда показалась тяжелой, будто железная. Намокшая завеска прилипла к животу, четко обрисовывая то, что следовало скрывать. Княгиню не держали ноги, и она обеими руками цеплялась за женщин, бормоча:

— Ой, матушки мои… помогите… не устою…

К тому же в мокрой одежде она мерзла все сильнее: зубы начали стучать.

— Идем, матушка! — Годослава приобняла ее и поддержала. — Вот и справились!

Они пошли по тропе к Горе, но Дивляна едва брела. Женщины кое-как отжали ее подолы, чтобы ей не нести на себе этакую тяжесть воды, но легче не стало. Наконец Убава окликнула кого-то. Дивляна стояла, держась за Годославу, стараясь отдышаться.

— Посидеть бы… передохнуть… — бормотала она.

Нагретая солнцем трава на пригорке манила ее, как самые пышные перины. Казалось, только дайте ей упасть и закрыть глаза — никакого иного счастья и не надо.

— Нельзя тебе тут отдыхать, застудишься и дитя застудишь! — ответила Гусляна. — Сохрани Жива! Если с тобой что случится, народ-то что подумает! И жита не дождемся!

Тут наконец прибежал Званец и привел с собой Обрада. Жрец тоже был мокрый, но рубаху уже успел отжать и снова натянуть. Без лишних слов он бережно поднял княгиню на руки и пошел по тропе. Она несла на себе всю землю полян с ее будущим урожаем, и они, ее племя, должны были иной раз помочь и поддержать ее. Ведь она, при всем ее высоком божественном предназначении, была всего лишь слабой смертной женщиной.