А сейчас она не знала, каков на самом деле ее образ. Любящая и пришедшая на свидание Женевьева де Ламорак — в этом было что-то настолько необычное, что она совершенно не знала, куда ей деть руки, как поставить ноги и как подобрать волосы. Она беспощадно дергала их, пытаясь уложить в разные стороны, пока они не стали торчать, как лежащая на полу солома.
Бенджамен все не шел, и она неожиданно успокоилась и даже захотела, чтобы он опоздал — она хотя бы успеет восстановить дыхание, которое постоянно сбивалось, и лицо перестанет гореть.
Потом ее мысли перескочили на Валлену и Скильвинга, и некоторое время она задумчиво водила соломинкой по доскам пола, повторяя какой-то запутанный узор в такт своим мыслям.
На самом деле она отчетливо вспомнила два мгновения: она лежит на постели, еще очень слабая, только открывшая глаза после четырех недель измотавшей ее вконец лихорадки и боли от постоянно воспаляющихся ран в груди. Скильвинг стоит у окна огромного орденского дома — потом она узнает, что с одной стороны они выходят прямо на море, но сейчас она видит только яркое небо и покрытые гроздьями белых цветов ветки, свешивающиеся прямо с балкона.
"Ты должна жить", — сказал Скильвинг. — "Ты слышишь меня? Представь, что ты выныриваешь на поверхность, к солнцу, Тянись наверх. Тебе это поможет".
Тогда она даже не засмеялась, а только дернула щекой — на большее у нее не было сил.
"Конечно, я буду жить, — сказала она торжествующе. Вернее, ей казалось, что ее голос звучит торжествующе, а на самом деле он еле сипел, и в груди болело при каждом вздохе. — Он сказал… что любит меня. Я… это помню. Я не успокоюсь, пока он не повторит это снова".
А вторая сцена, которую она вспомнила, была такой — она уже почти поправилась и стоит в кабинете Скильвинга, гордо демонстрируя собственноручно придуманный костюм валленского вельможи. Образ, кстати, оказался очень удачным — круаханская стража пропустила ее без всяких проволочек и быстро устранилась от тщательного досмотра, особенно когда она стала томно поводить глазами в сторону офицера охраны и предлагать обыскать ее на общих основаниях. Она произносила слово "обыскать" с таким придыханием, что гвардеец плюнул на землю и чуть не пихнул ей прямо в лицо подорожный лист.
Так вот, она скромно улыбается, хоть и не ожидает от Скильвинга особой похвалы ее остроумию. За три месяца она успела неплохо его изучить и многому научилась от него. Она готовится к тому, что он будет отговаривать ее. Что он начнет снова бегать по кабинету и ругаться непонятными словами. Но он только печально смотрит на нее, развернувшись так, чтобы хорошо видеть ее всю единственным глазом.
— Твоя мать так же ушла от меня, Вьеви, — произносит он наконец. — В отличие от нее, ты хотя бы пришла попрощаться. Спасибо и на том.
— Скил, — Женевьева опускает глаза, и ее радость медленно гаснет. — Я не могу без него.
— Иногда мне кажется, будто женщины — это какой-то другой народ, — Скильвинг опирается рукой о спинку кресла и тяжело опускается в него. — Они как бабочки-однодневки, летят к пламени, которое горит ярче. И даже если они догадываются, что обязательно сгорят, то их это не останавливает ни на минуту. Почему так? Сначала я думал, будто ты все-таки другая. Но теперь вижу, что ошибался. Ты такая же бабочка с обгоревшими крыльями. Только в этот раз ты не ускользнешь от огня. Ты упадешь в него и сгинешь безвозвратно.
— Какая разница, где мотыльку умереть — в пламени или засохнуть на ветке? Я предпочту огонь.
— Ты просто не знаешь, что это такое. — Скильвинг встает, но смотрит уже не на нее, а через распахнутую дверь балкона на море, по которому бегут аккуратные гребешки волн. — Дай тебе небо не утянуть с собой в огонь еще пару-тройку таких же мотыльков. Твоя дорога открыта, Женевьева де Ламорак. Если в твоей девичьей памяти задержалось хоть что-то, чему я учил тебя — пусть эти знания тебе пригодятся.
Пригодятся?
Женевьева вскочила на ноги. Снаружи раздался дружный топот, заржало не менее четырех лошадей. В щели между досками она отчетливо увидела переступающие лошадиные ноги и грубый ботфорт. Она развернулась к двери, но даже не стала укреплять ее, запертую на один хилый засов. Она пока не могла собрать разбежавшиеся мысли и найти уроки Скильвинга, которые ей пригодятся. Но она отчетливо поняла, что Ланграля ей сегодня не увидеть.
Шпага, впрочем, всегда была при ней. Она подбирала их по сходству с Гэрдой — обязательно длинная, и обязательно красиво украшенная рукоять.
— Ну давайте, — пробормотала Женевьева, подбадривая скорее себя, чем подъехавших гвардейцев.
Дверь упала довольно быстро, и в образовавшийся проем вместе с хлынувшим сероватым сиянием дня вошел Шависс. Женевьева невольно поморщилась, настолько ей хотелось, чтобы он исчез куда-нибудь, не искажая ее картину мира.
— Сердечно рад приветствовать вас, графиня де Ламорак, и счастлив видеть вас в добром здравии.
— Это чтобы вы могли снова выстрелить в меня? Разумеется, в здорового человека гораздо интереснее стрелять — он мучается намного дольше.
— Вы прекрасно знаете, — Шависс помрачнел, — что я стрелял не в вас.
— Вы бесстыдно лгали мне, лейтенант, когда говорили о своей любви. Иначе бы вы знали, что человек, которого любишь и ты сам, — единая плоть.
— Да чтоб вы все…
Шависс остановился, поняв, что несколько отвлекся, только когда произнес около пятнадцати различных приятных пожеланий Лангралю, Женевьеве и всему человечеству заодно.
— Господин лейтенант гвардейцев, — Женевьева поднялась. — Своим сквернословием вы меня утомляете. Если вам неугодно перейти к решительным действиям — проваливайте. Если угодно — я к вашим услугам. Только избавьте меня побыстрее от вашего присутствия.
— Мое присутствие вас не устраивает, госпожа де Ламорак? Вы, несомненно, предпочли бы присутствие другого, более приятного для вас кавалера? Но в таком случае можете отправляться на тот свет. Как там полагается в легендах — брать железный посох, надевать железные башмаки и идти, пока не сотрутся?
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу не сказать, а показать. Вот все, что осталось от вашего Ланграля. Держите.
Она хорошо знала это кольцо, она даже помнила, на каком пальце Бенджамен его носил — на среднем, на левой руке. Это был перстень с темно-синим камнем, видимо, очень старый, судя по потускневшей оправе. Ланграль вряд ли подарил его кому-нибудь или продал. Женевьева посмотрела в глаза Шависсу — тот слегка сочувственно и вместе с тем полупрезрительно покивал головой. И именно потому, что он не особенно рисовался, а сообщил об этом как о давно свершившемся и не слишком интересном факте, деревянные стены вдруг закружились у Женевьевы перед глазами.
Ненавистный голос Шависса спросил в тумане:
— Отдайте вашу шпагу, графиня, и следуйте за нами.
— Вы его убили?
— Он сопротивлялся аресту, — пожал плечами Шависс. — Поэтому не советую вам поступать также.
Женевьева разлепила губы. Стены вроде перестали качаться, но ее охватила странная апатия, так что даже если бы она захотела сопротивляться, она просто не могла бы поднять руку со шпагой. Она вяло посмотрела на свой палец, но серого незаметного кольца там больше не было, видимо, Скильвинг снял его, пока она лежала без сознания. Она даже не смогла на него за это рассердиться, настолько безразлично ей показалось все, что происходит вокруг — столпившиеся гвардейцы с одинаковыми лицами, расплывающаяся перед глазами физиономия Шависса, на которой ее взгляд выхватывал только особенно тщательно расчесанные и подкрученные усы и нагловатую ухмылку. Слегка заторможенным движением она бросила шпагу на пол и наступила на нее каблуком.
— Рад, что вы вняли голосу благоразумия, графиня. Хотя признаться, удивлен не меньше.
— Мне все равно, — хрипло сказала Женевьева.
Они вышли из треснувших дверей, перед которыми стояла наготове тюремная карета. Шависс закрыл за Женевьевой дверь и задернул занавески.