Уже стемнело, когда они, ведя такие речи, повернули к дому.

— Этот Мейнгаст живет тем, что нынче путают интуицию и веру, — сказал наконец Ульрих. — Ведь почти все, что не есть знание, можно чувствовать только интуитивно, а для этого необходимы страсть и осторожность. Стало быть методология того, что мы не знаем. — это почти то же самое, что методология жизни. А вы «веруете», как только кто-нибудь вроде Менгаста возьмется за вас. И все так поступают. И «вера» эта — такая же примерно незадача, как если бы вам вздумалось плюхнуться в корзинку с яйцами, чтобы высидеть ее неведомое содержание!

Они стояли у нижней ступенька лестницы. И вдруг Ульрих понял, почему он пришел сюда и говорил с ними снова, как прежде. Его не удивило, что Вальтер ответил ему:

— А мир, выходит, пусть стоит на месте, пока ты не выработаешь методологии?

Они все явно ни во что не ставили его, потому что не понимали, в каком запустении находится эта область веры, простирающаяся между уверенностью знания и туманом интуиции! Старые идеи стали роиться в его голове; мысли чуть не задохнулись от их напора. Но тут он понял; что больше не нужно начинать все сначала, как ковровщик, чей ум ослепила мечта, и что только поэтому он снова стоит здесь. За последнее время все стало проще. Последние две недели низложили все прежнее и связали нити внутреннего движения в тугой узел.

Вальтер ждал, что Ульрих ответит ему чем-нибудь, на что бы он мог рассердиться. Тогда бы он отплатил ему с лихвой! Он решил сказать ему, что такие люди, как Мейнгаст, приносят исцеление. «Исцеление» и «целый» — олова одного корня», — подумал он. «Целители могут ошибаться, но они дают нам цельность!» — хотел он сказать. И еще он хотел сказать потом: «Ты, может быть, вообще не способен представить себе такую вещь?» Он испытывал при этом к Ульриху отвращение, подобное тому, с каким шел к зубному врачу.

Но Ульрих только рассеянно спросил, что, собственно, Мейнгаст писал и делал в последние годы.

— Вот видишь! — разочарованно сказал Вальтер. — Вот видишь, ты даже не знаешь этого, а поносишь его!

— Да это мне и не нужно знать, — сказал Ульрих, — достаточно и нескольких строк!

Он поставил ногу на ступеньку.

Но тут Кларисса задержала его, схватив за пиджак и прошептав:

— Да ведь его настоящая фамилия вовсе не Мейнгаст!

— Конечно. Но разве это секрет?

— Он стал однажды Мейнгастом, а сейчас он у нас опять превращается во что-то другое! — жарко и загадочно прошептала Кларисса, и в этом шепоте было что-то похожее на шипенье паяльной лампы.

Вальтер бросился на это остроконечное пламя, чтобы его погасить.

— Кларисса! — взмолился он. — Кларисса, оставь этот вздор!

Кларисса молчала и улыбалась. Ульрих стал первым подниматься по лестнице; он хотел увидеть наконец этого вестника, спустившегося с гор Заратустры на семейную жизнь Вальтера и Клариссы, а когда они поднялись, Вальтер злился уже не только на него, но и на Мейнгаста.

Тот принял своих поклонников в их темном жилье. Он видел, как они приближались, и Кларисса сразу подошла к нему и стала на фоне серой плоскости окна маленькой, острой тенью рядом с его, Мейнгаста, тощей, высокой; представления гостей не было, вернее, было только одностороннее: мэтру напомнили фамилию Ульриха. Потом все замолчали; Ульриху стало любопытно, что произойдет дальше, и он стал у свободного второго окна, а Вальтер неожиданно присоединился к нему, привлеченный, вероятно, при равных сейчас силах отталкивания, просто светом, тускневшим в окне менее загороженном.

Был март. Но на метеорологию не всегда можно полагаться, она иногда устраивает июньский вечер раньше или позже, чем надо бы, — подумала Кларисса, когда темень за окном представилась ей летней ночью. Там, куда падал свет газовых фонарей, эта ночь была со светло-желтым отливом. Соседние кусты составляли текучую черную массу. Там, где они вылезали на свет, они становились не то зелеными, не то белесыми, — это нельзя было точно определить, — зазубривались зубцами листьев и колыхались в свете фонарей, как белье, которое полощут в тихо струящейся воде. Узкая железная перекладина на карликовых подпорках — не более, чем воспоминание и напоминание о порядке — пробегала несколько шагов вдоль газона, где росли кусты, и затем исчезала во мраке; Кларисса знала, что там она вообще кончалась; когда-то, вероятно, собирались придать этой местности садово-ухоженный вид, но вскоре отказались от первоначального плана. Кларисса плотнее придвинулась к Мейнгасту, чтобы из его угла окна видеть дорогу как можно дальше; нос ее прижался к стеклу, а оба тела соприкасались так твердо и разнообразно, словно она вытянулась во всю свою длину на лестнице, что порой и случалось; правую ее руку, которая должна была потесниться, длинные пальцы Мейнгаста тут же охватили у локтя, как жилистые лапы какого-нибудь крайне рассеянного орла, который комкает, скажем, шелковый платочек. Уже несколько мгновений назад Кларисса увидела в окно человека, с которым было что-то неладно, хотя она не могла понять, в чем тут причина: он шел то замедляя шаг, то шагая небрежно; что-то, казалось, обволакивало его волю идти, и каждый раз, когда он разрывал это, он шел какое-то время как всякий другой, кто не то чтобы торопится, но и не ковыляет. Ритм этого неравномерного движения захватил Клариссу; когда незнакомец проходил мимо фонаря, она пыталась разглядеть его лицо, и оно казалось ей пустым и тупым. У предпоследнего фонаря оно увиделось ей незначительным, неприятным и пугливым; но когда он подошел к последнему, стоявшему почти под ее окном, лицо его было очень бледно и плавало на свету, как плавал в темноте свет, и поэтому топкий железный столб фонаря казался рядом с этим лицом очень прямым и взволнованным и бил в глаза более сочной светло-зеленостью, чем ему полагалось бы.

Все четверо начали постепенно наблюдать за этим человеком, явно мнившим, что его никто не видит. Он заметил теперь купавшиеся в свете кусты, и они напомнили ему фестоны нижней юбки, такой толстой, какую видеть ему еще не случалось, но увидеть хотелось бы. В этот миг им завладело его решение. Он перешагнул через низкую ограду, постоял на газоне, напомнившем ему зеленые стружки под деревьями в коробке с игрушками, растерянно поглядел себе под ноги, очнулся от движения собственной головы, которая осторожно оглянулась, и спрятался по привычке в тени. Возвращались домой те, кого теплынь выманила на воздух, издалека были слышны их смех и громкие голоса; это вселило в незнакомца страх, и он попытался найти вознаграждение за это под нижней юбкой листвы. Кларисса все еще не понимала, что с ним. Он выходил каждый раз, когда очередная группа гуляющих проходила мимо и глаза их, ослепленные фонарем, ничего не видели и темноте. Он пробирался тогда, не отрывая ног от земли поближе к этому световому кругу, как входят где-нибудь на пологом берегу в воду, стараясь не намочить щиколоток. Клариссу поразила его бледность, искаженное лицо его было как блеклый диск. Она горячо сочувствовала ему. Но он делал странные маленькие движения, которых она долгое время не понимала, пока вдруг ей не пришлось в ужасе искать опоры; а поскольку Мейнгаст все еще держал ее руку, так что двигать ею свободно она не могла, она схватила его широкую штанину и вцепилась, ища защиты, в сукно, которое трепыхалось на ноге мэтра, как знамя в бурю. Так они и стояли, не отпуская друг друга.

Ульрих, заметивший, как он полагал, первым, что незнакомец под окнами один из тех больных, которые ненормальностью своей половой жизни вызывают живое любопытство у нормальных, сначала было встревожился — и напрасно — по поводу того, как воспримет это открытие Кларисса. Потом он забыл об этой тревоге, и ему самому захотелось узнать, что, собственно, происходит в таком человеке. В момент, думал он, когда тот перелезал через ограду, перемена была, наверно, настолько полной, что в деталях ее и описать невозможно. И самым естественным образом, словно это было уместное сравнение, он тут же вспомнил об одном певце, который еще только что ел и пил, а потом подошел к роялю, сложил руки на животе и, раскрыв рот, чтобы запеть, отчасти стал другим, отчасти не стал. И еще подумал Ульрих о его сиятельстве графе Лейнсдорфе, который мог включаться то в религиозно-этическую, то в финансовую, свободную от предрассудков цепь тока. Поразила Ульриха абсолютная полнота этого превращения, совершающегося внутри, но находящего себе подтверждение в услужливости внешнего мира. Ему было безразлично, как этот незнакомец внизу пришел к своему состоянию психологически, но он невольно представил себе, как голова больного постепенно наполняется напряжением, наподобие аэростата, который надувают газом, вероятно, изо дня в день, постепенно, а он все покачивается на канатах, привязывающих его к земле, пока неслышная команда, случайная причина или истечение определенного срока, делающее причиной все, что угодно, не отпустит эти канаты, и голова, порвавшая связи с человеческим миром, не уплывет в пустоту извращенности. И вот этот человек с пустым и незначительным лицом стоял, укрывшись за кустами, и подстерегал добычу, как хищный зверь. Чтобы выполнить свои намерения, ему следовало, собственно, подождать, чтобы гуляющих стало поменьше и это обеспечило бы ему большую безопасность; но как только мимо него между группами проходила в одиночестве женщина, а порой даже когда женщина, весело смеясь и не без защиты, проплывала мимо внутри такой группы, это были для него уже не люди, а куклы, которых нелепо кроило себе его сознание. От этого он был полон к ним беспощадной жестокости, как убийца, и никакой их страх смерти его нисколько не тронул бы; но в то же время он сам испытывал легкую муку от мысли, что они обнаружат его и прогонят, как собаку, прежде чем он достигнет вершины беспамятства, и от страха язык дрожал у него во рту. Он отупело ждал, и постепенно гасло последнее мерцание сумерек. Теперь к его укрытию приближалась шедшая в одиночестве женщина, и хотя его еще отделяли от нее фонари, он мог уже, отрешившись от всего окружения, видеть, как она появлялась и исчезала в волнах света а темени; как приближалась черным, забрызганным светом комком. Ульрих тоже заметил эту бесформенную средних лет женщину. Тело ее походило на мешок, набитый щебенкой, а лицо отнюдь не излучало симпатии, а дышало деспотичностью и сварливостью. Но этот бледный мозгляк в кустах, видимо, знал, как незаметно для нее подойти к ней, пока не поздно. Тупые движения ее глаз и ее ног уже, вероятно, дрожали в его плоти, и он готовился напасть на нее, не дав ей приготовиться к защите, напасть самим своим видом, который застигнет ее врасплох, проникнет в нее и навечно застрянет в ней, как бы она ни корчилась. Это волнение гудело и перекатывалось в коленях, руках и глотке — так, по крайней мере, представилось Ульриху, когда он увидел, как тот пробирается уже сквозь полуосвещенную часть кустов, готовясь выйти и показаться в решающий миг. Опершись на последнее легкое сопротивление веток, несчастный одурело глядел на это безобразное лицо, которое покачивалось уже совсем на свету, и его хриплое дыхание послушно повторяло ритм ее шагов. «Закричит ли она?» — подумал Ульрих. От этой грубой особы вполне можно было ожидать, что она не испугается, а разозлится и перейдет в наступление. Тогда этот сумасшедший трус пустится наутек, а вспугнутая похоть всадит свои ножи в его плоть тупой рукояткой вперед! Но в этот решительный миг Ульрих услышал непринужденные голоса двух шедших по дороге мужчин, и если он услыхал их через стекло, то, вероятно, и там, внизу, они все-таки проникли сквозь шипение похоти, ибо безумец под окном осторожно опустил откинутое было покрывало кустов и бесшумно удалился в гущу темени.