— Наверно, так, — сказала Агата, — Но ты замечал, как он цитирует?
— Как он цитирует? Погоди, кажется, меня и правда что-то там поразило. Он цитирует очень много. Он цитирует классиков. Он… ну, конечно, современников он тоже цитирует. А, вспомнил: он цитирует — для педагога это прямо-таки революция — не только столпов педагогики, но и нынешних авиационных инженеров, политиков и художников… Но ведь это же я, в сущности, и раньше сказал? — закончил он с той растерянностью, которую чувствуешь, когда какое-то твое воспоминание идет не по тому пути и заходит в тупик.
— Он цитирует вот как, — пояснила Агата. — В музыке, например, ему ничего не стоит дойти до Рихарда Штрауса, а в живописи — до Пикассо. Но никогда, даже как пример чего-то неверного, он не назовет имени, которое не приобрело уже какого-то веса в газетах хотя бы лишь тем, что они неодобрительно склоняют его!
Совершенно верно. Это-то и искал в памяти Ульрих. Он поднял глаза. Ответ Агаты обрадовал его как свидетельство хорошего вкуса и наблюдательности.
— Так он со временем стал вождем, одним из первых плетясь в хвосте у времени, — добавил он со смехом. — Все, кто приходит еще позже, видят его уже впереди себя! Но любишь ли ты наших первооткрывателей?
— Не знаю. Во всяком случае, я не цитирую.
— Как бы то ни было, будем скромнее, — сказал Ульрих. — Имя твоего супруга означает программу, которая сегодня для многих — высочайший идеал. Его деятельность есть добротный маленький прогресс. Его внешнее возвышение не заставит ждать себя долго. Раньше или позже из него выйдет но меньшей мере университетский профессор, хотя он и прозябал ради хлеба насущного в учителях средней школы. А погляди на меня! Мне только и надо было делать, что идти по своему прямому пути, а достиг я того, что меня и в доценты-то едва ли возьмут. Это уже кое-что значит!
Агата была разочарована, и, наверно, поэтому лицо ее приняло фарфорово-дамское, ничего не говорящее выражение, когда она любезно ответила: — Не знаю, может быть, ты и должен уважать Хагауэра.
— Когда он прибудет? — спросил Ульрих.
— К самым похоронам. Больше времени он на это не отведет. Но здесь, в доме, он жить не будет, этого я не допущу!
— Как тебе угодно! — с неожиданной решительностью сказал Ульрих. — Я встречу его и отвезу в гостиницу, скажу: «Комната для вас приготовлена здесь!»
Агата поразилась и вдруг пришла в восторг. — Это его ужасно разозлит, потому что придется раскошеливаться, а он собирается, конечно, остановиться у нас!
Ее лицо мгновенно изменилось, в нем снова появилось что-то ребячески-озорное, проказливое.
— А в каком мы положении? — спросил брат. — Кому принадлежит этот дом — тебе, мне или нам обоим? Есть завещание?
— Папа велел передать мне большой пакет, где, наверно, сказано все, что нам нужно знать!
Они пошли в кабинет, находившийся по другую сторону от комнаты, где лежало тело.
Они снова проплыли через блеск свечей, аромат цветов, через поле этих двух глаз, которые уже ничего не видели. В мерцающем полумраке Агата стала на миг лишь переливчатой, золотой, серой и розовой дымкой. Завещание нашлось, но, вернувшись с ним к чайному столу, они забыли вскрыть пакет.
Ибо когда они сели, Агата сообщила брату, что живет с мужем врозь, хотя и под одной крышей; она не сказала, давно ли уже.
Сперва это произвело на Ульриха скверное впечатление. Глядя на мужчину как на возможного любовника, многие замужние женщины рассказывают ему эту сказку; и хотя сестра сообщила это смущенно, даже ожесточенно, с ясно чувствовавшейся неловкой готовностью дать какой-то толчок, ему стало досадно, что она не придумала для его ушей ничего лучшего, и он счел это преувеличением.
— Я вообще никогда не понимал, как ты могла жить с таким человеком! — ответил он откровенно.
Агата сказала, что этого хотел отец; а что она могла поделать? — спросила она.
— Но ведь ты была тогда уже вдовой, а не несовершеннолетней девушкой.
— В том-то и дело. Я вернулась к папе. Все говорили тогда, что я еще слишком молода, чтобы жить одной, ведь хоть я и была вдова, мне было всего девятнадцать лет. А потом я здесь как раз и не выдержала.
— Но почему ты не поискала себе другого мужа? Или не поступила учиться, чтобы начать самостоятельную жизнь? — бесцеремонно спросил Ульрих.
Агата только покачала головой. Лишь после небольшой паузы она ответила:
— Я уже сказала тебе, что я лентяйка.
Ульрих чувствовал, что это не ответ.
— У тебя, значит, была особая причина выйти за Хагауэра?!
— Да.
— Ты любила кого-то другого, который был тебе недоступен?
Агата помедлила.
— Я любила моего умершего мужа.
Ульрих пожалел, что употребил слово «любовь» так обыденно, словно считал незыблемым и важным общественное установление, которое этим словом обозначают. «Когда хочешь утешить, бросаешь какую-то нищенскую подачку»,подумал он. Но его так и подмывало продолжать в том же духе.
— А потом ты поняла, что с тобой произошло, и устроила Хагауэру нелегкую жизнь, — сказал он.
— Да, — подтвердила Агата. — Но не сразу… А позже, — прибавила она.Даже очень поздно.
Тут у них вышел небольшой спор.
Видно было, что эти признания стоили Агате усилий, хотя она делала их добровольно и явно, как то и подобало ее возрасту, считала проблемы половой жизни темой интересной для всех. Вздумав, казалось, сразу же выяснить, сочувствуют ей или нет, она искала возможности довериться и была полна прямодушной и страстной решимости завоевать брата. Но Ульрих, все еще настроенный бросать моралистические подачки, не был способен пойти ей навстречу сразу же. Несмотря на свою душевную силу, он отнюдь не всегда был свободен от предрассудков, которые отвергал его ум, ибо Ульрих слишком часто предоставлял своей жизни течь наудачу, в то время как ум шел другими путями. А поскольку своим влиянием на женщин он слишком часто пользовался и злоупотреблял с тем наслаждением, с каким ловит и выслеживает добычу охотник, то ему почти всегда рисовалась и соответствующая картина, где женщина — жертва, повергнутая любовным копьем мужчины, и в памяти у него жило сладострастье унижения, на которое идет любящая женщина, в то время как мужчина очень далек от подобной покорности. Это самоуверенно мужское представление о женской слабости довольно обычно и поныне, хотя наряду с ним, по мере того как одна волна молодежи сменяет другую, возникают и более новые взгляды, и естественность, с какой Агата говорила о своей зависимости от Хагауэра, задела ее брата. Ульриху показалось, что его сестра, сама того не сознавая, опозорилась, когда поддалась влиянию человека, который ему так не нравился, и жила в позоре долгие годы. Он этого не высказал, но, видимо, Агата прочла что-то такое в его лице, ибо она вдруг сказала:
— Помогла же я сразу сбежать, раз уж вышла за него замуж: это было бы сумасбродно!
Ульрих — все еще Ульрих в роли старшего брата и в состоянии покровительственно-воспитательной тупости — встрепенулся и воскликнул:
— Неужели это было бы сумасбродно — почувствовать отвращение и сразу же сделать из этого все выводы?!
Он попытался смягчить свои слова, улыбнувшись после них и как можно ласковее взглянув на сестру.
Агата тоже взглянула на него; ее лицо стало совсем открытым от напряжения, с каким она вчитывалась в его черты.
— Ведь здоровый человек не так уж чувствителен к маленьким неприятностям?! — повторила она свое. — Что в них в конце концов!
Это привело к тому, что Ульрих сосредоточился и перестал передоверять свои мысли какой-то одной части себя. Он был снова теперь человеком объективного ума.
— Ты права, — сказал он, — что, в конце концов, в происходящем как в таковом! Важна система представлений, через которую смотришь на происходящее, и та система личности, в которую оно включается!
— Как это понять? — недоверчиво спросила Агата.
Ульрих извинился за абстрактность сказанного, но пока он искал доходчивой аналогии, к нему вернулась братская ревность, что и определило его выбор.