— Вот как? — сказал Зигмунд и обдумал это. — У тебя тоже бывают знамения, когда ты находишь объект для живописи. Просто она выражается эмоциональнее, чем ты, — решил он наконец.
— А как быть с ее утверждением, что она должна взять на себя грехи этих людей, и мои, и твои, и еще неведомо чьи?! — воскликнул Вальтер запальчиво.
Зигмунд встал и стряхнул землю с рук.
— Она чувствует себя подавленной грехами? — переспросил он без нужды и, словно радуясь, что может наконец согласиться с зятем, вежливо признал: — Это симптом!
— Это симптом? — сокрушенно спросил Вальтер.
— Мания греховности — это симптом, — с беспристрастностью специалиста подтвердил Зигмунд.
— Но вот какое дело, — прибавил Вальтер, мгновенно обжалуя самим же накликанный приговор. — Ты ведь должен прежде всего спросить себя: существует ли грех? Конечно грех существует. Но тогда существует и мания греховности, которая вовсе не мания. Ты, может быть, этого не понимаешь, ведь это сверхэмпирично! Это оскорбленная ответственность человека за высшую жизнь!
— Но ведь она утверждает, что получает знамения! — возразил, стоя на своем Зигмунд.
— Но я ведь тоже, ты говоришь, получаю знамения! — ожесточенно воскликнул Вальтер. — И я скажу тебе, что иногда мне хочется на коленях молить свою судьбу, чтобы она оставила меня в покое. Но она каждый раз снова посылает мне знамения, и самые великолепные — через Клариссу! — Потом продолжал спокойнее: — Она, например, утверждает теперь, что этот Моосбругер выражает ее и меня в пашей «греховной ипостаси» и послан нам как предостережение. Но это можно понять так: он — символ нашего пренебрежения высшими возможностями нашей жизни, ее, так сказать, светом. Много лет назад, когда Мейнгаст покинул нас…
— Но мания греховности есть симптом определенных нарушений! — напомнил ему Зигмунд с непробиваемым спокойствием специалиста.
— Ты знаешь, конечно, только симптомы! — энергично защищал Вальтер свою Клариссу. — Ведь прочее выходит за пределы твоего опыта. Но, может быть, именно это суеверие — смотреть на все. что не согласуется с простейшим опытом, как на нарушение — и есть грех нашей жизни, ее греховная ипостась! А Кларисса требует внутреннего противодействия этому. Уже много лет назад, когда Мейнгаст нас покинул, мы…— Он вспомнил, как Кларисса и он «взяли на себя» грехи Мейнгаста, но объяснять Зигмунду процесс духовного пробуждения было безнадежно, и потому он кончил неопределенно, сказав: — Да ты же и сам не станешь отрицать, что всегда находились люди, которые как бы направляли на себя или сосредоточивали в себе грехи всех других?!
Шурин посмотрел на него удовлетворенно.
— Ну, вот! — ответил он дружелюбно, — Ты сам доказываешь теперь то, что я утверждал в самом начале. То, что она чувствует на себе бремя грехов, — это типичное поведение при определенных нарушениях. Но жизнь знает и нетипичные виды поведения. Вот и все, что я утверждал.
— А эта преувеличенная строгость, с какой она нее делает? — спросил через мгновение Вальтер со вздохом. — Вряд ли ведь моя, но назвать нормальным такой ригоризм?
Между тем у Клариссы шел важный разговор с Мейнгастом.
— Ты сказал, — напомнила она ему, — что люди, гордящиеся тем, что они объясняют и понимают мир, никогда ничего не изменят в нем?
— Да, — ответил мастер. — «Истинно» и «ложно» — это увертки тех, кто не хочет прийти ни к какому решению. Ибо у истины конца нет.
— Поэтому ты сказал, что надо иметь мужество сделать выбор между «ценностью» и «малоценностью»?! — допытывалась Кларисса.
— Да, — сказал мэтр, несколько заскучав.
— Замечательно презрительна и твоя формула, — воскликнула Кларисса, — что в нынешней жизни люди делают только то, что происходит!
Мейнгаст остановился и стал смотреть на землю: с одинаковым правом можно было подумать, что он прислушивается и что разглядывает камешек, лежащий справа перед ним у дорожки. Но Кларисса перестала расточать ему похвалы; она тоже склонила теперь голову, чуть ли не упершись подбородком в ямку под шеей, и взгляд ее сверлил землю между носками Мейнгастовых башмаков; легкий румянец появился на ее бледном лице, когда она осторожно понизив голос, продолжила:
— Ты сказал, что всякая сексуальность — это только козлиный прыжок!
— Да, я сказал это в определенной связи. Нехватку коли наше время возмещает, помимо своей так называемой научной деятельности, сексуальностью!
Кларисса одно мгновение помедлила, потом сказала:
— У меня самой достаточно волн, но Вальтер делает козлиные прыжки!
— Что, собственно, между вами стряслось? — спросил мастер с появившимся любопытством, но тотчас, чуть ли не с отвращением, прибавил: — Могу себе, конечно, представить.
Они находились в углу сада без деревьев, целиком открытого весеннему солнцу, а в приблизительно противоположном по диагонали углу возился в земле Зигмунд и в чем-то оживленно убеждал его стоявший рядом с ним Вальтер. Сад представлял собой прилежащий к продольной стене дома прямоугольник, который обрамляла, обегая грядки и клумбы, дорожка, посыпанная гравием, и пересекали две такие же, выделяясь на еще голой земле светлым крестом.
Кларисса ответила, осторожно поглядывая на двух других мужчин:
— Это, может быть, не его вина, — но да будет тебе известно, что я привлекаю Вальтера неподходящим образом.
— Представляю себе, — ответил мастер, на сей раз сочувственно взглянув на нее. — В тебе есть что-то мальчишеское.
От этой похвалы Кларисса почувствовала, что счастье подпрыгивает у нее в жилах, как крупинки града.
— Ты «тогда» заметил, что я могу облачиться скорей, чем мужчина?! — быстро спросила она его.
На доброжелательно сморщенном лице философа появилось недоумение. Кларисса хихикнула.
— Это такое двойственное слово, — объяснила она. — Есть и другие: садистское убийство, например.
Мастер, видимо, почел за лучшее показать, что не удивляется ничему.
— Как же, как же, — ответил он, — помню. Ты ведь как-то заявила, что это сексуальное убийство — гасить любовь в обычном объятье.
Но он хотел знать, что подразумевает она под облачением.
— Давать волю — это убийство, — объяснила Кларисса с быстротой человека, который, выделывая колена на скользкой почве, переусердствовал и оступился.
— Знаешь, — признался Мейнгаст, — теперь я действительно запутался. Сейчас ты ведь опять говоришь об этом типе, о плотнике. Чего ты от него хочешь?
Кларисса стала задумчиво разгребать гравий носком ботинка.
— Это все одно и то же, — ответила она. И вдруг она подняла глаза на мастера. — Я думаю, Вальтеру надо научиться отказываться от меня, — сказала она резко и коротко.
— Об этом я не могу судить, — отвечал Мейнгаст, так и не дождавшись продолжения. — Но, конечно, радикальные решения — всегда самые лучшие.
Он сказал это просто на всякий случай. Но Кларисса снова опустила голову, отчего ее взгляд зарылся куда-то в костюм Мейнгаста, и через несколько мгновений медленно приблизила руку к его предплечью. Ей вдруг неудержимо захотелось схватить эту твердую, худую руку под широким рукавом и прикоснуться к мастеру, который притворялся, что начисто забыл вещие слова, сказанные им по поводу этого плотника. В то время, как это происходило, в ней жило ощущение, что она толкает к нему какую-то часть себя, и в медленности, с какой рука ее исчезала в его рукаве, в этой текучей, приливной медленности крутились обломки какого-то непонятного сладострастия, которые возникали от того факта, что мастер не двигался и позволял ей прикасаться к себе.
Мейнгаст же почему-то растерянно смотрел на руку, которая охватила его предплечье и поднималась по нему, как многоногий лезущий на свою самку зверек; увидев, как под опущенными веками этой маленькой женщины затрепетало что-то необычное, он угадал некий сомнительный процесс, который тронул его тем, что происходил на виду.
— Пойдем! — предложил он, ласково отстраняя ее руку. — Если мы останемся здесь, мы будем слишком хорошо видны всем. Давай опять пройдемся!