— Людей надо различать не по расам, а по заслугам!
И то, что сказал в ответ его сиятельство, было тоже логично; его сиятельство не заметил только что представленного ему директора Фишеля и ответил фон Штумму:
— На что буржуа раса?! Что камергер должен иметь шестнадцать предков-дворян — этим они всегда возмущались, это они считали наглостью, а что они делают теперь сами? Они хотят подражать этому и перебарщивают. Больше шестнадцати предков — это же просто сионизм!
Ведь его сиятельство был раздражен, и потому было вполне естественно, что он так говорил. Да и вообще неоспоримо, что человек обладает разумом, вопрос только в том, как он применяет его в общественном плане.
Его сиятельство досадовал на проникновение в параллельную акцию «почвенных» элементов, которое вызвал он сам. Его заставили сделать это разные политические и социальные соображения; сам он признавал только «население государства». Его политические друзья советовали ему: «Беды не будет, если ты послушаешь, что они говорят о расе, о чистоте и о крови. Кто вообще принимает всерьез всякую болтовню!» — «Но ведь они говорят о человеке так, словно он скотина!»— возражал граф Лейнсдорф, державшийся католических представлений о достоинстве человека, мешавших ему, хотя он и был крупным помещиком, понять, что идеалы птице— и коневодства можно применить и к чадам божьим. На это его друзья отвечали: «Да зачем же тебе смотреть на это сразу так глубокомысленно? И потом это даже, может быть, лучше, чем если бы они говорили о гуманности и тому подобных иностранных революционных штуках, как то всегда было до сих пор!» И это в конце концов убедило его сиятельство. Но его сиятельство досадовал и на то, что этот Фейермауль, пригласить которого он вынудил Диотиму, внес только новое смятение в параллельную акцию и разочаровал его. Баронесса Вайден пела этому Фейермаулю дифирамбы, и он, Лейнсдорф, в конце концов поддался ее натиску. «В этом вы совершенно правы, — признал граф, — что при теперешнем курсе мы легко можем прослыть германофилами. И вы правы также, что, пожалуй, не мешает пригласить поэта, который говорит о том, что надо любить всех людей. Но поймите, я просто не могу навязывать это госпоже Туцци!» Но Вайденша не отставала и, видимо, нашла новые убедительные причины, ибо в конце беседы Лейнсдорф обещал ей потребовать от Диотимы, чтобы она пригласила Фейермауля. «Делать это мне не хочется, — сказал он. — Но сильной руке нужны и прекрасные слова, чтобы люди ее поняли, в этом я с вами согласен. И вы правы также, что в последнее время все идет слишком медленно, нет больше настоящего энтузиазма!»
Но теперь он был недоволен. Его сиятельство отнюдь не считал других дураками, хотя и считал, что он умнее их, и не понимал, почему эти умные люди в совокупности производят на него столь скверное впечатление. Больше того, вся жизнь производила на него такое впечатление, словно наряду с состоянием разумности и в отдельно взятом человеке, и в официальных установлениях, к которым он, как известно, причислял также веру и пауку, существовало состояние полной невменяемости в целом. То и дело возникали идеи, дотоле неведомые, разжигали страсти и немного спустя опять исчезали; люди гнались то за тем, то за этим, впадая из одного суеверия в другое; сегодня они славили его величество, а завтра произносили ужасные погромные речи в парламенте; но из всего этого так ничего и не выходило! Если бы все это можно было уменьшить в миллион раз и перевести, так сказать, в масштаб одной головы, то получилась бы в точности та картина непредсказуемости, забывчивости, невежества и паясничанья, которая всегда связывалась у графа Лейнсдорфа с сумасшедшими, хотя до сих пор ему редко доводилось думать об этом. И вот он мрачно стоял среди окружавших его людей, размышляя о том, что ведь как раз параллельная акция должна была выявить истину, и не мог сформулировать какую-то мысль о вере, мысль, в которой он только чувствовал что-то приятно успокоительное, как тень от высокой стены, и стена эта была, наверно, церковной.
— Смешно! — сказал он Ульриху, отказавшись через несколько мгновений от этой мысли. — Если взглянуть на все со стороны, это напоминает скворцов, когда они осенью сидят стаями на плодовых деревьях.
Ульрих вернулся от Герды. Разговор их не исполнил того, что обещало начало; Герда не выдавила из себя почти ничего, кроме коротких ответов, с трудом отрубленных от чего-то, что комом застряло у нее в груди; тем больше говорил Ганс Зепп, он строил из себя ее стража и сразу заявил, что его не запугает это гнилое окружение.
— Вы не знаете великого специалиста по расовой проблеме Бремсгубера? — спросил он Ульриха.
— Где он живет? — спросил Ульрих.
— В Шердинге на Лаа, — сказал Ганс.
— Чем он занимается? — спросил Ульрих. — Какое это имеет значение! — сказал Ганс. — Теперь приходят именно новые люди! Аптекарь он!
Ульрих сказал Герде:
— Вы, я слышал, уже формально обручены!
И Герда ответила:
— Бремсгубер требует беспощадно подавлять всех, кто принадлежит к другим расам. Это, конечно, менее жестоко, чем щадить и презирать!
Ее губы снова дрожали, когда она вытягивала из себя эту кособоко слепленную фразу.
Ульрих только посмотрел на нее и покачал головой.
— Этого я не понимаю! — сказал он, подавая ей руку на прощанье, и вот он стоял возле Лейнсдорфа и чувствовал себя невинным, как звезда в бесконечности космоса.
— Если же взглянуть на это не со стороны, — медленно продолжил вскоре граф Лейнсдорф свою новую мысль, — то в голове все вертится, как собака, пытающаяся поймать кончик своего хвоста! Понимаете, — прибавил он, — я сейчас уступил своим друзьям, уступил баронессе Вайден, но если послушать, что мы тут говорим, все в отдельности производит очень умное впечатление, но как раз в том облагороженном духовном взаимодействии, которого мы ищем, это производит впечатление полного произвола а великой бессвязности!
Вокруг военного министра и Фейермауля, которого подвел к нему Арнгейм, образовалась группа, где ораторствовал и любил всех людей Фейермауль, а вокруг самого Арнгейма, когда тот опять отошел, возникла вторая группа, в которой Ульрих позднее увидел также Ганса Зеппа и Герду. Слышно было, как Фейермауль восклицал:
— Жизнь можно понять не черве ученье, а через доброту. Надо верить жизни!
Госпожа Докукер, прямо стоявшая позади него, подтверждала:
— Гете тоже так и не стал доктором!
У Фейермауля было, на ее взгляд, вообще много общего с ним. Военный министр тоже стоял очень прямо и улыбался так же терпеливо, как привык на парадах отдавать честь, держа руку у козырька.
Граф Лейнсдорф спросил:
— Скажите, кто такой, собственно, этот Фейермауль?
— У его отца несколько предприятий в Венгрии, — отвечал Ульрих,кажется, что-то связанное с фосфором, причем дольше, чем до сорокалетнего возраста, рабочие не живут; профессиональная болезнь, некроз костей.
— Так-так, ну а сын?
Судьба рабочих не тронула Лейнсдорфа.
— Он, говорят, был студентом. По-моему, на юридическом. Его отец обязан всем самому себе, и ему, говорят, было обидно, что сын не хотел учиться.
— Почему он не хотел учиться? — спросил граф Лейнсдорф, который в этот день был очень обстоятелен.
— Бог ты мой, — сказал Ульрих, пожимая плечами, — наверно, «отцы и дети». Если отец беден, сыновья любят деньги. А если у папы есть деньги, сыновья любят человечество. Неужели вы, ваше сиятельство, ничего не слыхали о проблеме сыновей в наше время?
— Нет, я что-то слышал об этом. Но почему Арнгейм покровительствует Фейермаулю? Это связано с нефтепромыслами? — спросил граф Лейнсдорф.
— Вы это знаете, ваше сиятельство?! — воскликнул Ульрих.
— Конечно, я все знаю, — терпеливо ответил Лейнсдорф. — Но вот чего я никак не могу понять: что люди должны любить друг друга и что правительству нужна для этого сильная рука, это ведь всегда знали, — так почему же вдруг вопрос тут должен стоять: «либо — либо»?
Ульрих ответил: