ЖИВОТНЫЕ, НАДЕЛЁННЫЕ СОВЕСТЬЮ
За труд свой дар
нечистой совести возьми.
Истинная мораль в высшем человеческом понимании этого слова предполагает такой интеллект, которого нет ни у одного животного, и, наоборот, моральная ответственность человека не могла бы возникнуть, если бы она не опиралась на определённые эмоциональные основы. Даже у человека ощущение ответственности уходит корнями в глубинные инстинктивные слои его психики, и он не может безнаказанно выполнять все требования холодного рассудка. Хотя этические побуждения как будто вполне оправдывают какое-то отдельное действие, внутренние чувства все-таки могут восставать против него, и горе человеку, который в подобном случае послушается голоса рассудка, а не голоса чувств. В связи с этим я расскажу небольшую историю.
Много лет назад, когда я работал в Институте зоологии, под моей опекой находилось несколько молодых удавов, которых кормили умерщвлёнными мышами и крысами. Взрослая мышь вполне насыщает молодого питона, и дважды в неделю я убивал по мыши для каждого из моих шести подопечных, которые без возражений брали свой обед у меня из рук. Мышей, однако, труднее разводить, чем крыс, и этих последних в распоряжении института было гораздо больше. Змей можно было бы кормить и крысами, но в этом случае мне пришлось бы убивать крысят, а крысята величиной с мышь — очаровательные существа, по-детски неуклюжие, круглоголовые, большеглазые, с толстыми лапками. Поэтому я избегал их трогать, и только когда запас мышей в институте был моим стараниям сведён до минимума, мне пришлось обратиться к крысятам. Я ожесточил своё сердце, спросив себя: — кто я — зоолог-экспериментатор или сентиментальная старая дева? А затем убил шесть крысят и скормил их своим подопечным. С точки зрения кантианской этики мой поступок был вполне оправдан, так как рассудок говорит нам, что убийство крысят ничуть не более предосудительно, чем убийство взрослых мышей. Но чувствам, скрытым в глубине человеческой души, нет дела до логических выкладок, и на этот раз я дорого заплатил за то, что послушался рассудка и совершил это претившее мне детоубийство. Не менее недели мне каждую ночь снились убитые крысята.
Такая форма раскаяния, уходящая своими корнями глубоко в сферу эмоционального, имеет известную параллель в психическом строе некоторых высокоразвитых животных, живущих в сообществах, — на этот вывод меня натолкнул определённый тип поведения, наблюдать который мне часто доводилось у собак. Я не раз упоминал моего французского бульдога Булли.
Он был уже стар, но ещё не утратил живости характера к тому времени, когда, отправившись в горы кататься на лыжах, я купил ганноверскую ищейку Хиршмана, а вернее — Хиршман взял меня в хозяева, буквально увязавшись за мной в Вену. Его появление было тяжёлым ударом для Булли, и если бы я знал, какие муки ревности будет переживать бедный пёс, то, пожалуй, не привёз бы домой красавца Хиршмана. День за днём атмосфера становилась все более гнетущей, и в конце концов напряжение разрешилось одной из самых ожесточённых, собачьих драк, какие мне только доводилось видеть, и единственной, завязавшейся в комнате хозяина, где обычно даже самые заклятые враги соблюдают строжайшее перемирие. Пока я разнимал противников, Булли нечаянно цапнул меня за правый мизинец. На этом драка кончилась, но Булли испытал жесточайший нервный шок и впал в настоящую прострацию. Хотя я не только не выбранил его, но, наоборот, всячески ласкал и утешал, он неподвижно лежал на коврике, не в силах подняться — воплощение неизбывного горя. Бедный пёс дрожал, как в лихорадке, и время от времени по его телу пробегали судороги. Он дышал неглубоко, но порой конвульсивно всхлипывал, и из его глаз катились крупные слезы. Он действительно был не в состоянии стать на ноги, и несколько раз в день я должен был на руках выносить его во двор.
Оттуда он, правда, возвращался самостоятельно, однако шок так парализовал его мышцы, что он не столько шёл, сколько волочился по земле. Тот, кто не знал настоящей причины, мог бы подумать, что Булли серьёзно болен. Есть он начал лишь через несколько дней, но и тогда соглашался брать пищу только из моих рук. Много недель он подходил ко мне смиренно и виновато, что производило особенно тягостное впечатление, так как обычно Булли был весьма самостоятельным псом, меньше всего склонным к угодничеству. Терзавшие его угрызения совести производили на меня тем более мучительное впечатление, что моя собственная совесть была отнюдь не чиста. Приобретение новой собаки уже представлялось мне совершенно непростительным поступком.
Один старый гусак, тиранивший всех остальных, по-видимому, считал своим призванием дразнить собак. Его супруга сидела на яйцах возле небольшой лестнице, которая ведёт из сада во двор к калитке. Так как собаки свято соблюдали ими же самими возложенную на себя обязанность лаять у калитки всякий раз, когда её открывали, им приходилось пробегать по лестнице довольно часто. Старый гусак вскоре обнаружил, что, расположившись на верхней ступеньке, он получает великолепнейшую возможность досаждать собакам, щипая их за хвосты, когда они пробегают мимо. Благополучно миновать этого шипящего Цербера можно было, только мчась во всю прыть и старательно пряча хвост между ногами. Добродушный и впечатлительный Буби, принадлежавший моему отцу, сын Титы, дед вышеупомянутого Волка I и прапрапрадед Сюзи, очень страдал из-за такой агрессивности старого гусака, который из трех наших собак облюбовал для своих нападений именно его. Буби завёл привычку болезненно взвизгивать всякий раз, когда ему предстояло вступить на роковую лестницу. Невозможная ситуация разрешилась трагикомически. В один прекрасный день злой старый гусак был найден на своей ступеньке мёртвым.
Буби же исчез. Он не явился к кормёжке, и после долгих поисков его удалось обнаружить в тёмном углу на чердаке прачечной, куда наши собаки при обычных обстоятельствах никогда не забирались. Буби лежал там в полной прострации.
Я представил себе, что произошло, не менее ясно, чем если бы видел это собственными глазами. Старый гусак так сильно вцепился в хвост пробегавшего мимо Буби, что пёс не удержался и куснул источник боли. При этом, к несчастью, один из его резцов нажал на череп старого гусака, причём повреждение это оказалось роковым скорее всего только потому, что старику было уже двадцать пять лет и кости его стали хрупкими от возраста. Буби не наказали, учитывая смягчающие обстоятельства, а также физическое состояние жертвы.
ВЕРНОСТЬ И СМЕРТЬ
Рыдать над тем, что ныне нам дано,
Коль потерять его нам суждено.
Создавая собаку, природа, по-видимому, не учла дружбы, которой предстояло связать это её творение с человеком. Во всяком случае, век собаки впятеро короче века её хозяина. В человеческой жизни и так хватает печальных расставаний с теми, кого мы любим, — расставаний, предопределённых заранее только потому, что они родились на несколько десятилетий раньше нас. Вот почему естественно задать себе вопрос: правильно ли мы поступаем, отдавая своё сердце существу, которое одряхлеет и умрёт, прежде чем человек, родившийся в один день с ним, успеет распроститься с детством? Как грустно видеть, что собака, которая всего несколько лет назад — а теперь они кажутся месяцами! — была неуклюжим милым щеночком, начинает стареть прямо на глазах, и мы понимаем, что жить ей остаётся два-три года. Признаюсь, одряхление моих собак всегда действует на меня крайне угнетающе и усугубляет ту мрачность, которая овладевает всеми людьми, когда они думают о неизбежном. А тягостный душевный конфликт, ожидающий каждого владельца собаки, когда её в старости поражает какой-нибудь неизлечимый недуг и встаёт роковой вопрос: не лучше ли её усыпить?