– Я еще не вижу вашего нового лица, Престо. Вы много приобрели, но много и потеряли. Ваши движения стали более медленными, плавными. Это хорошее приобретение. Помните, сколько хлопот причиняли вы мне своими быстрыми, суетливыми движениями? Для вас было сделано исключение, во-первых, потому что иначе вы не могли, и, во-вторых, потому, что в этом и заключалась одна из характерных особенностей вашего артистического лица. И все же мне нередко приходилось прибегать к замедленной съемке, в то же время заставляя ваших партнеров несколько ускорять движения, чтобы найти какую-то равнодействующую. Это была адски сложная работа. Теперь этой трудности нет. Но что есть нового? Пока я как-то не чувствую его... И, откровенно говоря, если бы вы пришли в киноателье на испытание как никому не известный молодой человек, который хочет попробовать себя в кино, я не уверен, что заинтересовались бы вами директор, кинооператор, режиссер.

Престо бросил папиросу, как будто она была очень горька, и закурил сигару.

– Вы простите меня, что я так откровенно... – немного смутился Гофман.

– Откровенность лучше всего, – ответил Престо. – Ваши слова, не скрою, немного огорчают меня, но не удивляют. Я этого ожидал. Иначе и быть не могло. Но я верю в себя. Мое новое лицо! Чтобы его увидеть, мало повертеться перед вами... Вы знаете мой творческий метод. Мне нужно войти в роль, перевоплотиться в героя, зажить его жизнью, всеми его чувствами, тогда сами собою придут нужные жесты, мимика, позы и раскроют лицо. Вот, подождите. Я уже работаю над сценарием. И когда я явлюсь вам в роли нового героя, вы увидите мое новое лицо.

– Что же это за сценарий? – заинтересовался Гофман.

Престо нахмурился, а Гофман рассмеялся.

– Вижу, что у вас многое осталось от старого Престо! – воскликнул он. – Новый сценарий всегда был тайной для окружающих, пока вы не поставите последней точки. У, какой вы бывали сердитый во время этой работы! Словно одержимый. С вами и разговаривать в это время трудно было. Вы или раздражались, или непонимающими глазами смотрели на собеседника. Вы теряли сон и аппетит, словно тяжелобольной. Но вот наступал день, и вы являлись с веселой улыбкой, становились добрым и общительным. И все в киностудии, начиная от звезд и кончая плотниками, знали: новый сценарий родился!

Престо улыбнулся и ответил:

– Да, это правда. И в этом я, кажется, не изменился.

– Но если вы не хотите рассказать содержание нового сценария, то, может быть, познакомите меня хоть с общими вашими планами? Ведь новое лицо, насколько я понимаю, должно создать и новое направление в вашем творчестве.

– Иначе и быть не может, – сказал Престо и протянул руку к папке. – Об этом я и хотел побеседовать с вами.

Тонио порылся в папке и вынул исписанный листок.

– Вот, как вам нравится этот отрывок из Уолта Уитмена: «...Признайтесь, что для острого глаза все эти города, кишащие ничтожными гротесками, калеками, бессмысленно кривляющимися шутами и уродами, представляются какой-то безрадостной Сахарой. В лавках, на улицах, в церквах, в пивных, в присутственных местах – всюду легкомыслие, пошлость, лукавство и ложь; всюду фатоватая, хилая, чваная, преждевременно созревшая юность, всюду чрезмерная похоть, нездоровые тела, мужские, женские, подкрашенные, подмалеванные, в шиньонах, грязного цвета лица, испорченная кровь; способность к материнству прекращается или уже прекратилась, вульгарные понятия о красоте, низменные нравы или, вернее, полное отсутствие нравов, какого, пожалуй, не найти во всем мире...» Так Уитмен писал о современной ему американской демократии. Согласитесь, что в настоящее время картина не лучше, а хуже, – заключил Престо.

Гофман слушал внимательно, сначала с удивлением, потом со все возрастающим беспокойством и, наконец, с возмущением.

– Что вы на это скажете? – спросил Престо.

– Вы хотите вступить на этот гибельный путь? – уже с ужасом спросил Гофман.

– Почему же гибельный?

– На путь обличения социальной несправедливости? Путь политики? Хотите бросить вызов национальному самолюбию? Вас растопчут ногами! Против вас вооружатся все, имеющие власть и деньги. Но и зрители отвернутся от вас – зрителю не очень-то нравится быть в положении оперируемого больного под ножом злого хирурга.

– Не горячитесь, Гофман! Выслушайте меня.

Но Гофман продолжал, как проповедник, обличающий великого грешника:

– Вспомните судьбу картин режиссера Эрика фон Строгейм. Он не хотел давать «счастливых» картин. И что же? Их принимали холодно, несмотря на все художественные достоинства.

– Надо сделать так, чтобы их принимали восторженно, – возразил Престо. – Вы не думайте, что я собираюсь ставить грубо-агитационные картины, показывать одни чердаки и подвалы, ужасы эксплуатации и безработицы. Я хочу создать такие картины, чтобы зритель смеялся не меньше, а даже, может быть, больше, чем раньше. Я хочу показать и красоту и величие души, но там, где ее раньше никто не видел. Мы с вами многое просмотрели, Гофман. Вы и не подозреваете, сколько может быть грации, изящества в простых трудовых движениях девушки, убирающей комнату или развешивающей белье... Мы слишком много снимали дворцов и аристократов... Не бойтесь. На моих новых картинах смех не будет умолкать. Будет смех, будут и слезы. Ведь публика любит и поплакать. Вы это тоже знаете. Зритель выйдет из кино очарованный. А через день-два он задумается. И незаметно для себя придет к выводу, что наш мир, наша прославленная демократия не так-то уж хороши, что надо искать какой-то выход, а не только упрямо верить в возвращение золотого века процветания, который ушел и не вернется больше... Вот моя цель!

– Это я вам так откровенно обо всем говорю, Гофман, – сказал Престо после паузы. – Но зритель, да и все наше так называемое общество, пожалуй, не так скоро разберется в «социальной коварности» моих новых фильмов.

– Разберутся! И скорее, чем вы думаете! – возразил Гофман. – Мистер Питч первый отвергнет ваши сценарии. А если не он, то цензура нью-йоркского банка, от которого он сам зависит, в лучшем случае изрежет, искромсает, исправит... или скорее же всего не даст «релиз».

– Мне не надо никакого релиза, – возразил Престо.

– Я не понимаю вас.

– А понять, казалось бы, нетрудно. Я организую собственное кинопредприятие.

Гофман откинулся на спинку кресла и воскликнул:

– Час от часу не легче! Но это просто безумие! Я знаю, что вы имеете кое-какой капитал. Но ваши средства – дубинка против пушки. На вас пойдут войной все силы банкового капитала, его легкая кавалерия – пресса, прокатные фирмы, владельцы кинотеатров. Питч расходует несколько миллионов в неделю, а его предприятие еще не самое богатое в Голливуде. Вы просто идете на верное разорение, Престо, и мне очень жаль вас. Кажется, карлик Престо был практичным человеком.

Тонио улыбнулся.

– Время покажет, кто из нас практичнее, старый или новый Престо. Не думайте, Гофман, что я поступаю опрометчиво. – Он хлопнул рукою по папкам. – Мы с вами еще займемся этим материалом, и вы увидите, что я все предусмотрел. Как бы то ни было, весь риск падет на одного меня. Я приглашу очень немногих крупных артистов. Если разорюсь, они всегда найдут другую работу. Всю остальную массу артистов и служащих я предполагаю навербовать из безработных членов профессиональных союзов. Для них, на худой конец, это будет, по крайней мере, передышка.

– А если крупные артисты не пойдут к вам? Не станет же мисс Люкс играть роль прачки!

– Обойдусь и без них, – ответил Престо – Мне трудно было бы обойтись только без опытного, талантливого оператора. Но я рассчитываю на вас, Гофман. Неужели и вы, мой старый друг, отречетесь от меня и скажете. «Я не знаю этого человека»?

Наступило напряженное молчание. Гофман пускал кольца дыма, глубоко задумавшись. Потом он начал, как бы рассуждая вслух:

– Мое дело маленькое – вертеть ручку аппарата. И все же мне не безразлично, что я наверчу. Работая с вами, я перейду во враждебный банкам лагерь, составлю себе репутацию «красного». И банки будут мстить мне. Если вы разоритесь, мне трудно будет найти другую работу.