Не делал Престо исключения и для Эллен. Он был с нею строг не меньше, чем с другими. К его радости, он не обманулся в своих ожиданиях. Эллен была чрезвычайно понятлива. Стало совершенно очевидно, что она прекрасно справится с ролью героини.
Когда же дело доходило до съемки, – артисты были уже в костюмах и гриме, являлся и Престо, тоже готовый к съемке, – он становился неузнаваемым: добродушный, веселый, как будто он явился не для ответственной работы, а для игры в поло. Это сразу поднимало настроение. Не было больше строгого, придирчивого учителя, был веселый участник в игре, и игра начиналась.
Вертя ручку аппарата, Гофман ни за одним артистом никогда не следил с таким вниманием, как за Престо в его новом облике и новой роли.
Первые впечатления Гофмана были неопределенны. Новое лицо проявлялось не сразу, словно на пленке с слабым проявителем. Облик Престо не имел характерных черт знакомой маски, по которой зритель сразу узнавал любимых комиков. Это был не человек-маска, а скорее – человек массы. Его лицо могло напомнить тысячи лиц, его ветхий костюм ничем не отличался от тысячи таких же ветхих костюмов безработных. Но началась игра, и новое лицо Престо стало постепенно проявляться. Тонио уже не был игрушечным уродцем, механизированным человеком, который пассивно принимает на себя удары судьбы, падает, поднимается и вновь падает, даже не возбуждая жалости, а только смех, как неодушевленный предмет.
Новый Престо так же принимал удары, наносимые судьбой, он так же попадал в самые неприятные и нелепые положения. Но он не только неизменно поднимался, но и неизменно вновь бросался в бой со своими угнетателями, как бы они ни превосходили его в силе. Это и смешило и вызывало к нему человеческую симпатию. Игра нового Престо затрагивала более глубокие человеческие чувства. Несправедливость, удары, оскорбления, которые претерпевал Престо, за взрывом смеха тотчас будили чувства негодования, протеста, желания помочь.
Чем дальше подвигалась съемка, тем больше удивлялся и поражался Гофман. Вместе с физической метаморфозой в существе Престо произошла и чудесная интеллектуальная метаморфоза. От старого Престо новый сумел получить в наследство всю силу юмора, несмотря на то, что новый его физический облик не имел никакого комического уродства. В новом Престо выявилось еще одно драгоценное качество, которым, быть может, и обладал старый Престо, но оно не доходило до зрителя, поглощаемое и заслоняемое его физическим уродством: глубокая человечность.
Однажды, во время перерыва, Гофман подошел к Престо и, крепко пожав ему руку, сказал:
– Вы превзошли все мои ожидания, Тонио. Я больше не сомневаюсь, что вы действительно обрели новое лицо. И с этим лицом нельзя не победить.
Престо улыбнулся радостно, но ответил печально:
– А между тем никогда я не был так далек от победы, как теперь. Зайдите ко мне сегодня вечером, Гофман. Мне нужно о многом с вами поговорить.
Верный друг до черного дня
В тот же вечер Гофман сидел в кабинете Престо.
– Работа над фильмом приближается к концу, но еще быстрее подходят к концу мои сбережения. Я разорен, Гофман, и нам не удастся окончить картину, – мрачно сказал Престо.
Гофман, нахмурясь, молчал.
– Деньги плывут, как вода, – продолжал Престо. – Каждую неделю я подписываю чеки на несколько миллионов долларов. У меня осталось денег всего на неделю, но и для этого мне пришлось уже заложить мою виллу со всей обстановкой. Я уже не хозяин в доме...
– Этого можно было ожидать, – сказал Гофман.
– Да, я ошибся в расчетах, – склонив голову, ответил Престо. – В производственных расходах на постановку фильма я не ошибся. Постановка обходится даже дешевле, чем я предполагал. Мы экономим на ленте, на натурных съемках, почти совершенно обходимся без декораций, экономим на свете, на статистах, на костюмах, которые нам стоят гроши. Я не имею сценарного департамента с десятками писателей, сценаристов, литературных референтов. Вы знаете, я сам писал сценарий ночами, после бешеной работы днем. Я работал, как одержимый, без сна и отдыха, экономил, где только мог. И если бы дело шло только о расходах на постановку, денег хватило бы с избытком. Но, признаюсь, я недооценил силы сопротивления и, главное, коварства наших врагов. Вы знаете, к каким только подлостям и каверзам не прибегали они, чтобы уничтожить меня, – борьба происходила на ваших глазах. Всюду чувствовали мы всесильную руку мощных концернов и банков, субсидирующих и монополизировавших кинопромышленность. Нам отказывались продавать киноаппаратуру, даже пленку. Приходилось прибегать к подставным лицам, посредникам, комиссионерам и за все платить втридорога. Прокатные конторы и владельцы кинотеатров заранее объявили о том, что они не допустят на экраны мой фильм. Надо было строить собственные кинотеатры. Каждый из них стоил не меньше миллиона, кроме одного, возле Сан-Франциско, построенного по вашей идее.
Гофман кивнул головой. В свое время он, действительно, подал Престо мысль – заарендовать возле Сан-Франциско участок старого военного аэродрома и построить кино, вернее только проекционную будку и гигантский экран для демонстрации картин не только вечером, но и при дневном свете. В этом своеобразном театре под открытым небом не было зрительного зала, не было кресел и стульев. Зрители могли въезжать в «зал» – на большую площадь аэродрома – прямо в автомобилях и смотреть картину, не выходя их них.
– Эта новинка, – продолжал Престо, – должна привлечь публику и сделать рекламу. Но она не спасет положения. Притом такой театр доступен только владельцам автомобилей, а вы знаете, что я делаю ставку на малообеспеченный, трудовой люд. Пришлось строить обширные закрытые кинотеатры в главнейших городах Америки...
Да, все это было известно Гофману, и Престо говорил ему о своих затруднениях только потому, что подводил итоги и еще раз проверял себя, где им была допущена ошибка.
– И вот, баланс подведен. Сальдо-нуль, а работа не кончена, – меланхолически заключил он и вопросительно посмотрел на Гофмана, ожидая его ответа.
– Я предчувствовал, – сказал Гофман. – Что же теперь делать? Банки нам не придут на помощь, об этом, конечно, нечего и думать. Не найдется и столь легкомысленного частного кредитора, который дал бы деньги, хотя бы и на ростовщических процентах, под разоряющееся и явно безнадежное, с его точки зрения, предприятие. Значит, если мы хотим продолжать борьбу, нам надо изыскивать какие-то внутренние ресурсы. У меня, конечно, есть личные сбережения, но они вряд ли спасут положение.
– Ни одного цента я не взял бы из ваших сбережений, Гофман, если бы они и спасли положение, – возразил Престо. – Довольно того, что вы согласились работать в этаком одиозном предприятии.
Гофман не мог скрыть радость и начал торопливо объяснять свою позицию:
– Вы правы, дорогой друг, правы больше, чем думаете. Участием в вашем предприятии я действительно скомпрометировал себя...
– И если оно лопнет, что весьма вероятно, вас могут не принять на другую работу, и тогда ваши сбережения понадобятся вам, как никогда, – помогал Престо своему другу, видя, как тот ерзает в кресле.
– Да, да... – торопился Гофман окончить этот неприятный разговор. – И они мне могут понадобиться скорее, чем мне хотелось бы.
– Вот как? Что вы хотите этим сказать?
Гофман развел руками, вздохнул и ответил:
– Дело в том, что мне уже намекали... даже ставили в некотором роде ультиматум...
– Оставить меня? – догадался Престо.
– Да, разойтись с вами. А если я не сделаю этого, то все предприниматели подвергнут меня бойкоту, и работа в кино для меня будет потеряна...
– И вы решили?..
– Что вы на меня смотрите. Престо, как Цезарь на Брута? – смущенно спросил Гофман.
– Жду последнего удара, мой Брут, – холодно ответил Престо.
– Я еще ничего не решил, мой Цезарь, – так же холодно возразил Гофман. – Я считал нужным только предупредить... – Неловкость положения вдруг разозлила его, и он резко воскликнул: – Ну что я могу поделать? Один в поле не воин.