Все тихо слушали, глядя на поэта, а тот читал стихотворение о женщине, о любви. Когда кончил, гости дружно ему захлопали, особенно женщины, а тамада сказал:
– Налейте, пожалуйста, товарищу поэту водки с бальзамом, пусть она вместо женщины полечит сегодня его раны.
Тамада сумел организовать еще один или два тоста, а дальше пошла самодеятельность. Гости начали вставать из-за стола, меняться местами, меняться рюмками, пили по двое, по трое, громко разговаривали между собой.
– Вы читали в сегодняшней газете? – рассказывал муж Веры Петровны заместителю декана. – Где-то в Эквадоре деревня есть, так там все жители живут больше чем по сто лет… И ни один из них никогда в глаза не видел доктора, живут по солнцу, с ним ложатся, с ним встают.
– Ага, читал, – дружелюбно отвечал заместитель декана. – А почему так долго живут? Потому, что все время на воздухе, потому, что физический труд…
На другом конце стола учительница музыки Нелли Игоревна разговаривала с художником, племянником хозяйки.
– Что вы, Митя, – поворачивала она к художнику аккуратную головку с короткой стрижкой, – у меня нет абсолютно никаких претензий к жизни, к обществу, наоборот, я чувствую себя виноватой перед людьми. Это же подумать только! – моргала она глазами. – Я живу в теплой квартире, у меня есть водопровод, газ, электричество, это ведь все мне сделали, я сама и пальцем не пошевелила, на готовенькое пришла… Я иду в магазин и покупаю свежий хлеб, молоко, яйца, конфеты. И это тоже для меня кто-то сделал, я только на пианино играть умею, без моей музыки можно жить, а вот без хлеба, без квартиры…
Митя сидел, уже слегка захмелевший, без пиджака – пиджак висел на спинке его стула – и смотрел на Нелли Игоревну влюбленными глазами. Взял ее руку, поцеловал.
– Милая, – сказал, чуть не со слезой, – я всегда знал, что женщины умнее мужчин, но не переживайте, ваша музыка тоже нужна людям, нужна, как хлеб…
Павел Иванович не слушал того, что говорили гости за столом, но он видел, что они заняты сами собой, и был рад, что их не надо развлекать. Он опрокидывал рюмку за рюмкой, словно хотел потушить уголь, горевший в его груди, но уголь не угасал, а еще сильнее разгорался, жег внутри.
Кто-то включил телевизор, и на голубом экране менялись кадр за кадром – появлялись то лес, то немцы в касках, то заяц, убегавший от выстрелов. Потом люди, увязая в болоте, толкали нагруженную повозку, помогая коню вытянуть ее из трясины. Шел фильм о войне, о партизанах, и он на миг как бы вернул Павла Ивановича в те далекие годы, когда и сам он вот так вяз в болоте, сам стрелял по немцам, опухал с голоду. Захотелось посмотреть фильм – что будет дальше, вытянут ли партизаны воз, отобьют ли немцев, – но экран закрывала тарелка, из которой торчали куриные ножки, Вера Петровна, сидевшая возле самого телевизора, держала в руке бокал с вином, ставила его на скатерть, водила дном по скатерти, и это тоже мешало смотреть. Павел Иванович отвернулся от экрана. В голове шумело и от гула, и от выпитой водки. Гости говорили, стараясь перекричать друг друга, кто-то смеялся, кто-то пробовал петь. Никто не обращал внимания на Павла Ивановича, как будто гости забыли, кто здесь хозяин, кто здесь именинник и зачем они сюда пришли. Павел Иванович вдруг почувствовал себя за этим шумным столом как на безлюдном острове, стало скучно, тоскливо, даже слезы подступили к глазам.
«Больше не надо пить, – подумал он. – И так перебрал норму».
– Товарищи! Танцевать! Музыку! Музыку! – захлопала в ладоши Людмила Макаровна.
Она молодо подхватилась со стула, отставила его в сторону и за спинами гостей, которые все еще сидели за столом, выбежала из гостиной. Через минуту она вернулась, неся перед собой серый чемоданчик – магнитофон, который взяла в комнате дочери, поставила на низенький столик со стеклянным верхом.
– Ирочка, заводи свою шарманку, я не знаю, как тут что делается, – сказала она дочери.
Ирочка, пунцовая, словно роза, и от выпитого вина, и от ухаживаний бородатого Митиного друга, который все-таки переманил Ирочку к себе и все время разговаривал с ней, встала со стула и, чувствуя на себе взгляд своего кавалера, слегка стесняясь этого взгляда и радуясь ему, пошла включать музыку.
Она открыла крышку магнитофона, наклонилась к колесикам, как мастер, который знает свое дело, покрутила один рычажок, другой. Магнитофон засипел, потом залепетал – быстро-быстро, будто детским голосом, затем полилась музыка с песней. Музыка была ритмичная, артист пел по-французски хрипловатым голосом, и Ирочка, не отходя от магнитофона, начала притопывать ножкой в синей лакированной туфельке.
Женщины стали вытаскивать из-за стола мужчин, чтоб шли танцевать, мужчины, отяжелевшие от еды и водки, неохотно поднимались и начинали топать под музыку, словно утрамбовывая съеденное, чтоб нашлось еще место и для сладкого стола – кофе, чая и пирожных.
Молодые танцевали по-своему: изгибаясь всем телом, водили руками, будто полотенцем спину вытирали, ногами – будто окурки тушили, и все быстрее, быстрее, живее, живее. Учительница музыки танцевала с заместителем декана, у нее получалось хорошо, грациозно, а он размахивал руками, как мельница крыльями, топтался на месте, не попадая в такт музыке.
А у Ирочки и бородатого получалось хорошо, они оба чувствовали музыку, движения у обоих были изящные. Людмила Макаровна сперва залюбовалась дочерью, а потом удивилась и испугалась. Откуда она умеет? Где научилась? Кажется ведь, все время на глазах, под материнским присмотром.
И Павел Иванович смотрел на дочь. Он вдруг подумал, что Тане тогда было столько же лет, сколько теперь его дочери. Подумал так и удивился. Таня в свои годы работала, можно сказать, семью кормила, и казалось, что она совсем взрослая.
Музыка играла живо и весело, танцоры не знали усталости, Ирочка бросала веселые взгляды на своего партнера, все ее тело жило, влекло, бородатый повиновался каждому ее движению – то подступал ближе к ней, то отходил, прогибался и приседал почти до пола. Было в этом танце что-то первобытное, дикое, свободное от всяких правил и законов.
– Как тебе это нравится? – спросил Павел Иванович у Ходасевича, который стоял возле него и тоже смотрел на танцоров.
Ходасевич прищурил глаза, потом ответил с ухылочкой:
– Если б когда-то, в дни нашей молодости, мы так оделись да так танцевать начали, нас и из института выгнали бы, и из комсомола исключили бы…
– Так хорошо это или плохо? – допытывался Павел Иванович.
Ходасевич, сложив на груди руки, продолжал глядеть на танцоров.
– Правда всегда на стороне молодежи… Хотя иногда нам это и не хочется признавать. И потом – мы сами все это породили. Что породили, то и получаем.
Музыка не прерывалась, кончалась одна мелодия и начиналась другая, оркестр играл во всю мощь, надрывались саксофоны, стучали тарелки, гремел барабан, и Павлу Ивановичу захотелось отдохнуть от этого шума, побыть хоть немного одному. Лавируя между танцорами, он вышел в коридор, оттуда направился в спальню.
Здесь было намного свежее, чем в гостиной, шум доносился приглушенно, верхний свет не был включен, горел только ночник. На кроватях лежали свертки и коробки, уже открытые и развернутые, – подарки, что принесли сегодня гости.
Павел Иванович прошелся по спальне, отдыхая от жары и шума; проходя мимо высокого зеркала-трюмо, внезапно в него посмотрелся – и даже вздрогнул, стал как вкопанный. Из трюмо на него глядел Зайчик… Нет, это был не Зайчик, не тот парень, которого осудили на четыре года, это был Павел Иванович, но выражение лица, поворот головы в этот миг был тот же самый.
Павел Иванович провел ладонью по щеке, по лбу, словно желая стереть это подобие. Да его уже, кажется, и не было, из зеркала смотрел солидный мужчина в белой рубашке, ухоженный, полноватый, с интеллигентным лицом. Что общего могло быть у этого человека с тем арестантом в синих штанах, который отнял у девушки сумку с деньгами?