По крутой, узкой лестнице они поднялись на четвертый этаж, женщина вынула из кармана ключик, открыла дверь.

В небольшом коридорчике она разделась и осталась в синей вязаной кофте, которая туго облегала ее грудь, в коричневой юбке, волосы у нее были подстрижены до уха и сбоку заколоты приколкой.

Женщина пригласила раздеться и Павла Ивановича, и он повесил на вешалку свое пальто, шапку, портфель поставил в уголке на полу, зашел в квартиру.

Квартира была однокомнатная, чистая, новая, кажется, здесь еще пахло побелкой, свежей краской. Возле стены стояла никелированная кровать, застланная голубым пикейным покрывалом, в уголке был шкаф с зеркалом на дверце, посредине круглый стол, покрытый скатертью, связанной кружочками из белых ниток.

В этой чистой, скромной квартире Павел Иванович вдруг почувствовал себя как на шиле, не знал, куда стать, куда девать руки, что-то его беспокоило, стало неприятно, что он пришел сюда выуживать, что ему здесь придется врать.

Хозяйка поставила ему стул, пригласила сесть, и он сел возле стола, чувствуя, как дрожит у него все внутри, как хочется закурить. Увидел на подоконнике начатую пачку «Беломора» и хотя никогда не курил папирос, курил только сигареты, обрадовался.

– У вас папиросы? Можно взять? – спросил у хозяйки.

– Ага, можно, можно. – Хозяйка подала ему пачку, быстро сходила на кухню и принесла коробку спичек, вместо пепельницы поставила перед Павлом Ивановичем блюдце с желтым ободком.

Павел Иванович взял папиросу, протянул пачку хозяйке, чтоб и она закурила, но та покачала головой, отказалась.

– Нет, я не курю, это забыл тут один человек, – ответила она и застеснялась, а Павел Иванович подумал, что папиросы забыл, видно, ее кавалер.

Хозяйка тоже села за стол, спиной к шкафу с зеркалом, и Павел Иванович видел в зеркале ее затылок с подстриженными волосами, спину, обтянутую синей кофтой.

Надо было начинать разговор, ради которого он и пришел сюда, но Павел Иванович не знал, как его начать. Хозяйка тоже, видно, ждала, что он скажет. И он начал, откашлявшись, – поперхнулся дымом, отвык курить.

– Я, понимаете, шел на завод, думал найти парней, которые с вашим племянником в общежитии, но встретил вас. А как вас зовут? Надо же нам познакомиться.

– Марусей меня зовут, – ответила женщина.

– А меня Павлом Ивановичем. Расскажите мне, Маруся, я буду так вас называть, потому что вы молодая, намного моложе меня… расскажите, пожалуйста, как жил ваш племянник, почему он стал таким… – Павел Иванович опять затянулся дымом папиросы.

– Что ж тут рассказывать, товарищ заседатель! – вздохнула Маруся. – Витька – сын моей сесты. Сестра с ним горя хлебнула, а теперь и я. На завод его устроила, – работай, живи, как люди, – так нет… Если б сестра знала, в гробу перевернулась бы, она умерла в прошлом году.

Павел Иванович ловил в Марусином рассказе то, что помогло бы ему узнать, кто родители Зайчика. «Сын сестры… сестра умерла в прошлом году…» Не может быть, чтоб Таня умерла, она ведь совсем молодая, моложе меня, ну наверняка же Зайчик чужой, я просто вбил себе в голову…»

– Это же надо, такой позор, – говорила Маруся. – И скажу я вам – раньше всякое было, ну, пил, ну, хулиганил, но чтоб человека ограбить… Я вам скажу, все это водка, все она, ну разве трезвый сделал бы такое? Конечно, если бы вы помогли как-нибудь этому дураку, то пусть бы помогли. Если бы покойница сестра знала… Да этот Витька, может, и свел ее в могилу, столько она с ним, бедная, горя натерпелась… Да и дурака того жалко, может, отчим мозги отбил, чтоб его могила отбила. Скажите: почему это хорошие люди умирают, а поганых земля носит?..

Павел Иванович опять ловил в Марусином рассказе то, что было важно для него. Значит, у этого Зайчика был отчим. Что ж, Таня могла выйти замуж… Не надо больше тянуть, пусть уж скорее она говорит, он ведь приготовился ко всем, так почему же теперь боится?

– У вашего племянника был отчим… А отец?.. Отец его кто? – спросил он глуховатым, чужим для самого себя голосом.

Маруся провела ладонью по скатерти, опять вздохнула.

– Как вам сказать… Отец… где-то собакам сено косит… Бросил он ее. Еще когда ребенок не родился. Ну, а потом кто бы хороший взял ее с ребенком, вышла замуж за вдовца, за пьяницу, тот одну жену свел в могилу, и Валю нашу…

Как только Павел Иванович услышал имя «Валя», в груди у него что-то будто покатилось. Он потушил папиросу, придавив ее на дне блюдца, вынул из кармана платок, вытер лоб, шею. Он уже плохо слушал, что говорила Маруся дальше, в ушах у него звучало одно имя – Валя. Он хотел услышать его еще раз, еще раз убедиться.

– Так, говорите, вашу сестру, мать вашего племянника, звали Валя? – спросил Павел Иванович, спросил и будто ступил на минное поле: а вдруг Маруся другой раз не назовет это имя, а вдруг она оговорилась?

– Ага, Валя, – подняла Маруся глаза на Павла Ивановича.

Железный обруч, что несколько дней сжимал грудь Павла Ивановича, начал отпускать, защекотала, шевельнувшись, радость. Но Павел Иванович уже боялся поверить самому себе, спросил еще раз, для большей уверенности:

– А где она работала?

– На фанерной фабрике, – ответила Маруся. – И тот там работал, Витькин отец, Зайчик этот самый. А потом завербовался и уехал на лесоразработки, так до сих пор там и разрабатывает, ни слуху о нем, ни духу…

За стеной играло радио, то ли оно и раньше играло, то ли Павел Иванович только сейчас услышал музыку. Смеялся, бегал, чем-то стучал ребенок. Павлу Ивановичу показалось, что это играет, смеется и бегает сама жизнь, и так хорошо ему вернуться в эту жизнь, зная, что осужденный Зайчик совсем чужой ему человек, что его родила какая-то Валя, которой он никогда не знал, никогда в жизни не видел.

А Маруся рассказывала:

– Он ведь бил Валю и Витьку бил, еще ребенком учил пить водку, мальчишке пяти лет не было, а он нальет ему в стакан и кричит: «Пей, гад, все равно пить будешь!»

«Кто это кого бил?.. Ага, тот вдовец бил Валю, и Витьку бил, учил пить водку… Боже мой, сколько у нас еще дикости… Бедная женщина…»

– Я тогда еще маленькая была, Валя намного старше меня, но и то помню, как она к нам прибегала, вся избитая. Еще когда мама жива была, все время уговаривала Валю, чтоб бросила его, так не бросала, голову опустит и говорит: «Пусть бьет, мне все равно, тот один раз ударил, а век буду помнить…» Это она о том, о Витькином отце, который бросил ее. А красивый был мужчина, я вам скажу, и любила его Валя, а этого, пьяницу, и правда, как ты бросишь, если двое деток и от него появилось, девка теперь-то уж большая, шестнадцать лет, а парню десять, с таким отцом и он неизвестно кем вырастет.

Павел Иванович никак не мог привыкнуть к своей радости, но он уже овладел собой и опять слушал Марусю, тем более что теперь не боялся ее слушать, каждое ее слово возвращало ему покой и уверенность. Он искренне жалел ту Валю, жалал и того парня, Зайчка, если б мог, то был бы рад ему чем-то помочь. Он вспомнил улыбочку Зайчика, как тот ухмылялся на суде, – что это было, бравада хулигана, мне, мол, ничего не страшно, или болезнь человека, с детства отравленного алкоголем, с детства сильно битого? Где кончается одно, где начинается другое, где болезнь, а где распущенность, что из чего начинается?

Оконные стекла начали синеть, короткий зимний день кончался. Маруся встала, включила свет, и Павел Иванович подумал, что ему надо подниматься, идти домой, что уже поздно, на улице стемнело. Вспомнил, что не предупредил жену, она, видно, ждет, не знает, куда он подевался.

Обычно когда он задерживался, то предупреждал или звонил, но тут нет телефона.

А Маруся опять села на свое место и снова начала рассказывать. Она, видимо, была из тех женщин, которые любят поговорить, которых, когда войдут в охоту, и остановить трудно. А может, просто у нее наболело, накипело, а исповедаться не перед кем, живет одна. Она рассказывала то о сестре, то о Витьке, то о себе, – как Витька в школе плохо учился, как Валя горевала с ним, как из кожи вон лезла, чтоб накормить и одеть детей, потому что тот пьяница все пропивал.